Вот такие дела у нас творятся, Роман Сергеевич, и помощи-совета просить мне не у кого. То ли в деревню братца уехать уговорить, то ли в заграницу. На воды в Баден, говорят, хорошо. Только согласится ли? Я бы, может, у Вас спросила, как поступить, да больно долго письма туда-обратно путешествуют. Почитай, к Рождеству ответ придет, а то и того позже…
Вот подумала об этом, и взгрустнулось. И Вы там, наверное, грустите, я ж так ответ задержала. Вот странное дело – чужой Вы мне человек, без году неделя знакомы, а словно и не чужой. Не серчайте на меня, Роман Сергеевич, что так вольно пишу и рассуждаю, но я уже старая дева, почитай, мне можно, да и по письмам Вашим вижу я, что человек Вы добрый, отзывчивый, попрекать меня не станете.
Хорошо как Вы про Пасху написали, я словно сама рядом в церкви той стояла, а потом в лес с Вами за березками ездила. У нас на Москве не во всех церквах березки ставят на Троицу. У нас только траву расстилают на пол. Душисто так прямо пахнет, нравится мне, а вот у Троеручицы ставят березки по бокам от амвона. Красиво.
Хорошо, что у Вас дело какое появится, так понимаю, к праздности-то Вы не привычны, это мы-девушки только читать да вышивать мастерицы, а мужчинам в безделии скучно. И что староверы там у Вас, хорошо, а то от тоски да от безделия мало что – к рюмке бы пристрастились, а раз у них того в заводе нету, то и спокойно мне. Я ведь знаете, об Вас, как об братьях своих волнуюсь, а теперь и подавно, как с Ванечкой такое приключилось-то.
Вот сижу и не знаю – то ли искать его идти, то ли дома ждать. Неспокойно на сердце. Пойду, наверное.
Простите, Роман Сергеевич, пошла я третьего дня Ваню искать, так и не дописала письмо-то. Теперь вот только минутка свободная выдалась. С братцем хорошо все устроилось. Артемий-то, Голованов, друг его, что я выше писала, увез Ванечку в имение к себе. На охоту якобы. А папенька его, князь Петра Артемьевич – строгий да правильный. Веры старой. Он Ване шалить-пить не даст, а вот помочь, глядишь и поможет. Он же братца моего отроком еще знал, они с Артемием с первого класса корпуса вместе. Может, что и сладится.
А я тут и одна проживу, не стану маменьку в имении тревожить. Да и какое одна – нянюшка со мной, тетушка старенькая, да дворни полон дом. И подруга моя Оленька из столицы в гости обещалась. К Филипповкам[11]. Недолго и ждать осталось. До Рождества погостит, а там, может, и я к ней поеду, хоть шумно у них и суетно. Мне у нас на Москве куда как больше нравится. Тихо, спокойно. На Чистые выйдешь, погуляешь, и хорошо на душе, отрадно.
Простите меня, великодушно, что так долго с ответом подзадержалась, надеюсь, у Вас там все хорошо, в Вашем Березове. Попросите батюшку помолиться о братце моем, рабе Божием Иоанне, да обо мне. И дай Вам Бог терпения и спокойствия, а я буду тут переживать за Ванечку и молиться за него и за Вас,
Варвара Павловна Белокриницкая.
Из дневников Романа Чернышева
….1822 года
Господи, ну что я за идиот, малолетний безумец, школяр, иначе не назовешь. Жизнь, это не игра в бирюльки, а я только что чуть не лишился ее. Дар Божий готов был променять на что? На поцелуи кокотки.
Нет, я точно сошел с ума. Зачем, зачем я ввязался в эту злосчастную дуэль? Надо оно мне было? Взрослый ведь человек, разумный, надо полагать, ну должен быть таковым. А туда же. Хуже мальчишки-кадета, ей Богу.
Ну ездил я к Оленьке и ездил, ну дала она мне от ворот поворот, так может, оно и к лучшему. Так нет же – взыграло ретивое. Слово за слово. Знал ведь за собой такой грешок, что не сдержан на язык. Знал и все равно продолжал этот бессмысленный спор с князем.
Нет, князь Павел, он, конечно, тоже тот еще жук, но господа же нас останавливали. И почему я не послушался? Почему повел себя как мальчишка? Жизнь, жизнь чуть не положил на алтарь собственного безумия и глупой прихоти…
Надо вообразить – стреляться из-за актерки кордебалета. Ладно бы еще прима какая, талант, а то так, пшик. И что я в ней нашел…
Хорошо хоть князь промахнулся. Но как же это страшно. Страшно и глупо выжить на поле брани и умереть вот так. Страшно смотреть в дуло револьвера, жуть и оторопь. В атаку ходил, так страшно не было, а тут испугался, аж сердце зашлось. Может, потому, что глупо это – помереть вот так? Только за те секунды, что князь на меня револьвер направил, я и проститься с родными успел, и помолиться, и прощения попросить, и вся жизнь перед глазами пронеслась, а сердце зашлось так, что потом стыдно было, словно все мой страх этот видели.
Выстрелил воздух, на коня вскочил и дал шенкеля. Часа два по полям гонял, в себя приходил, а потом упал в траву, к земле прижался и плакал. Впервые за много лет плакал от счастья, что жив остался, от полноты жизни этой.
Нельзя, нельзя на жизнь покушаться, не властны мы ни над своей жизнью, ни над чужой. Не человек ту жизнь дал, Бог, и только Он один и отнять вправе.
А я дурак и остолоп, правильно папенька в детстве говаривал…
…января 1826 года
Вот и Святки прошли, и вроде все улеглось, и тишина. Морозная, холодная, мертвая такая тишина. А какую я еще тишину хотел в остроге-то. Только мертвая и есть. Хорошо хоть, бумаги да чернил разрешили и книги. Иначе в этой тишине мертвой только вешаться, а это нельзя – не по-божески. Хотя какое я право имею о Боге тут рассуждать, я, который руку чуть не приложил к свержению Его помазанника.
Оно, конечно, как посмотреть, вроде и не был я нигде, но маменька права, раз мыслил и с людьми этими дружбу вел и разговоры вольнодумные, виновен, как есть виновен. А по вине и кара. Вина не сильна, и кара полегше.
…мая 1830 года
Я счастлив, неимоверно, несказанно, нечаянно. Счастлив, как только может быть счастлив человек земной. Простым обыкновенным человеческим счастьем счастлив. И зовется оно Варя. Варенька, Варюша. Как я хочу когда-нибудь увидеть ее, назвать по имени не на бумаге, а вслух. Вот только мечты эти мои так мечтами, поди, и останутся.
Пошто я ей такой сдался, ссыльный, отлученный от всего. Лишенный наград и званий.
Но это все не сейчас, потом, когда-нибудь, может, случится. А сейчас я просто счастлив. Утром проснусь – ее вспоминаю, днем письмо перечитываю и жду, жду этих писем. В них – жизнь моя и счастие. Только ей я этого не скажу, Вареньке, а ну как писать перестанет…
Мне ж тогда совсем жизни не будет.
Сам не думал, что могу так привязаться к чужому, незнакомому в сущности человеку, а подишь ты, как родная она мне, даже больше чем родная. И словно вижу и беседую, как с живой. Будто сидит она рядом тут, и не письма я пишу, а говорю с ней.
Странно это все, вроде никогда я романтиком не был, да и не любил никогда, наверное.
Так все похоть, да привычки мужские.
Хотя нет, в Смоленске тогда, барышня, что из огня вынес. Как я ее потом вспоминал, и снилась. Как прижималась ко мне доверчиво и поцеловала. В благодарность, что спас ее. И такой этот поцелуй чистый, душу он мне тогда перевернул. Долго помнился, а потом все снова наперекосяк пошло. Хотя война и казарма кого хочешь из чистого грязным сделают.
Ну вот опять я начинаю оправдываться, словно на исповеди у батюшки – не я, да не виноват, только обмануть кого хочешь можно, а себя обмануть – не получится, и чистоту обмануть нельзя, грех это. Потому и пишу я письма эти, душой отдыхаю и к чистоте прикасаюсь.
И счастье мое, и горе Варенька. Тут я могу это сказать, наедине с собой. Счастье, поскольку к жизни возвращает, а горе, поскольку призрачно все. Не приедет ко мне Варюша, и не надо этого, сам я запрещу. Сердце свое в узел свяжу, а не позволю ей жизнь ломать. Письма-то это одно, а жизнь, она штука серьезная и порой страшная. Не хочу я для нее такой жизни. Не смогу своими руками чистоту ее порушить, но и отказаться не могу. Не писать не могу. Как вода живая письма эти, они одни на плаву и держат, в уныние впасть не дают и надежду полагают – вернусь, не сгину, и маменька меня дождется.
Май на дворе, цветет все, даже у нас тут трава, цветы потихоньку от зимы и холода просыпаются, и я вот расцвел, да только не ко времени, поди.
Ох, грехи мои тяжкие, думы разные. Посоветовал бы кто, что далее, да некому.
Гадалка в юности судьбу предсказывала, что оженюсь поздно, но по любви, и казенный дом обещала. Может, это оно и есть – предсказание?
Письмо пятое, к Ней
Апрель 1829 года. Березов
Варвара Павловна, милая, простите меня, дурака неотесанного, что задержался с ответом. А Вы о таком важном спрашивали – про брата-то. Тяжело ему, знаю я, ох, как тяжело. И помочь тут ничем нельзя, наверное. Человек, который на войне был, он так с ней в душе и останется. Только сильный человек, он переборет это и дальше жить зачнет, тяжело, трудно, не можно совсем, кажется, но начнет. Помнить будет, во сне она к нему приходить станет, но все равно он дальше жить будет, и постепенно потускнеет острота воспоминаний, хоть никогда не забудется. А человек слабый в вине да в водке топить сие будет, и никогда оно у него не пройдет. Никогда, понимаете? Потому что спиртное оно только на время облегчение дает, на короткое очень время-то, а потом все опять возвращается, и чем дальше, тем сильнее тебя охватывает. И вину ты свою чувствуешь, что друзья погибли, а ты жив остался, и никуда не уйти, так и жить с этим. И за тех, кого убил на войне – пусть ты и за правое дело воевал, все равно перед Богом ответишь. Но такое наше дело, военное, такова доля. Слаб, видать, братец Ваш, характером слаб, не знаю даже, чем и помочь-то. Батюшку попросил молиться за него, а то из меня-то какой молитвенник, я и правило, бывает, не вычитываю – и не то что устаю к вечеру, а как-то так получается. Я и верующий, и не верующий одновременно. То есть, конечно, вера-то, она с молоком матери мною впитана, и говел, и причащался, как подобает, но вот знаете, ощущение Бога, оно у меня сложное. Кто на войне побывал, тот поймет меня. Когда люди гибнут, и ты их убиваешь, тут о Боге и не вспоминаешь, а потом страшно, и от того, что суд Божий самому предстоит за души эти убиенные, и от того, что они-то тоже люди. Жили, любили, страдали, а ты пришел и убил. Да, воюем мы за Отечество свое, за царя и веру, но праведно ли это? Почему вообще Господь допускает войны и гибель людей. Не пойму я этого, ни умом, ни сердцем не пойму, потому и молиться сложно.