, и ранений тяжких не было, и награда, и чины, все было, а ничего не осталось. Сам я жизнь свою загубил, и маменька теперь вот почти без средств. Оба мы с братцем много крови ей попортили, каждый по-своему. Братец мой Петруша к картам пристрастился и как-то в одночасье спустил все – и пулю в лоб. Только рука в последний момент дрогнула, жив остался. Выходили доктора, но умом Петруша тронулся – не помнил ничего и никого не узнавал. Два года так мучился, и маменька с ним, отца-то уже на свете не было, я в походе Заграничном, маменька одна с Петрушей была. Ну и не углядела она ли, сиделка ли, опия Петруша выпил весь флакон. Я даже на похороны не успел.
Еще, знаете, о чем поведать хочу – не идет у меня из головы – я дневник тут пишу, чтоб совсем не одичать, вот и вспомнилось как раз – еще в двенадцатом году у нас под Смоленском девицу я спас из усадьбы горящей. Недалеко от нас где-то верстах в пятнадцати. Маленькая такая, худая барышня. Лет двенадцать али четырнадцать ей было на вид. Так-то я не спросил. Тогда все кругом полыхало, я через усадьбу ехал, дом уже господский хорошо занялся, вдруг крики слышу: «Барин, спасите, барин». Баба ко мне какая-то подбежала, за стремя ухватилась, руки ломает. Смотрю – а на втором этаже в окне – барышня. Стоит и прыгнуть боится, и назад пойти тоже. Мужики покрывало какое-то под окном держат, кричат ей, а она страшится. Спешился я, тряпкой голову обмотал мокрой, и в дом. Схватил девицу, а обратно уже не выйти. Ну и прыгнул с ней вместе в покрывало то. Хорошо, крепкое, да и мужики удержали. И знаете что? Она – с испугу видать – пощечину мне дала, а потом расплакалась и поцеловала. Легонько совсем. Юная барышня-то, чистая, светлая и глаза испуганные. Я долго потом глаза ее перед собой видел. Увез я ее тогда из усадьбы, сказывали мужики, кого расспросить успел, что одна она там была, и старушка то ли няня, то ли бабушка, не уразумел. Мать на Москве осталась, отец к предводителю уехал ополчение собирать. А там то ли дороги французы заняли, то ли еще что случилось, не ведаю. А уж крестьяне и подавно, и где та старушка, тоже никто сказать не смог, то ли сгорела в усадьбе, то ли делась куда. Медлить-то мне было тогда больше некогда, завернул ту девицу в покрывало, на коня посадил и ускакал прочь. По дороге проезжали имение какое-то, там как раз хозяева отъезжать собирались – кареты стояли запряженные. Они девушку узнали, и там я ее и оставил. Даже имени не спросил. А иногда вспоминаю, и, кажется, что молится она за меня где-то – то ли тут на земле, то ли у Господа, и оттого Вседержитель меня милует. Иначе как милостью Его я нынешнее свое положение и назвать не могу.
И Вас прошу, Варвара Павловна, голубушка, молитесь обо мне, грешном. И пишите, умоляю, пишите мне и впредь.
Преданный Вам и благодарный
Роман Чернышев.
Письмо княгине Львовой второе
Август 1830, Смоленская губерния, имение Веселое
Олюшка, княгинюшка, здравствуй, моя хорошая. Пишу тебе, а сердце замирает. Не с кем мне посоветоваться больше. Хорошо бы, конечно, с глазу на газ поговорить, но дела задерживают меня в Веселом, и когда на Москву ворочусь, не ведаю, да и ты все равно в столице обретаешься, а к нам ехать и думать забыла. Не в обиду это, не думай, ни Боже мой, просто дело тут такое приключилось, что отлагательств не терпит.
Помнишь, писала тебе в запрошлом годе про декабриста ссыльного, что письма мне пишет, мы потом с тобой еще говорили по зиме, как бы с матушкой его знакомство свести? Так вот в письме очередном, что от него пришло, вспомнил он, как девочку спас из усадьбы горящей, в наших смоленских землях. А меня ведь тоже из имения офицер спас, когда крестьяне наши пожар устроили. Дома никого, окромя меня и не было – папенька с ополчением где-то, братцы в столице в корпусе обучались, да и маменька с сестрами как уехали к tаntine (тетушка, (фр.)), так и не вертались назад. Я тогда с ними не поехала – маменька за что-то осерчала и наказала меня. Мне-то только в радость, не особливо я тетушку жаловала. Да вот оно, вишь, как повернулось.
Потом-то говорили, когда папенька дознание старосте учинил, что все думали – никого в доме, с матушкой я уехала. Не знаю, Оленька, взаправду то, али нет. Сама-то я вообще плохо помню все отрывками – болела долго, во сне мне пожар тот снился, кричала. Маменька, как возможно стало, в Карлсбад меня отвезла, на воды. Да ты помнишь то, как раз там и познакомились же. В те поры у меня все еще на памяти было – только-только забывать стала, вот и не стали рассказывать, да и маменька моя матушку твою пугать не хотела, она ж в тягости была. А ну как скинула бы младенчика-то.
Так крестьяне наши усадьбу-то и подожгли, чтоб французу не досталось, а я спала на антресолях. Очнулась от криков. Смотрю – горит. Пройти может и можно, да только спужалась сильно, и никуда не могу, а дышать тяжко. Окно растворила и кричу, о помощи зову. Испугались оне, забегали, а дальше плохо помню. Только что офицер какой спас. На коне ехали до Урочищ как раз, Боборыкина графа имения. Там меня графиня старая в карету к себе взяла и на Москву довезла к матушке. Ехали долго, по дороге-то мне худо стало совсем. Как падучая приключилась, это мне маменька потом рассказывала. Боборыкина Марья Кирилловна, Царствие ей Небесное, она меня и выходила, доктор ее. Он потом какое-то время нас на Москве пользовал, он и на воды ехать велел.
Так вот теперь и не знаю я, Оленька, тот ли офицер был, али нет. Вдруг то Роман Сергеевич меня спас, и встреча нам самим Богом предопределена была? Или скажешь, так не случается в жизни-то? В романах только…
Не знаю, что и предпринять, княгинюшка, спросить-то некого. Боборыкиным отписать, так Марья Кирилловна померла давно, а граф Михаил Дмитриевич и не знает ничего, он тогда младенцем был совсем. Старше-то него никого и не осталось. Самого Романа Сергеевича спрашивать боязно. Ну как решит, что в жены напрашиваюсь. Не годится это, да и неловко как-то.
Привязалась я к нему, Оленька, и как он сон-то написал свой, де на Пасху христосуемся, так тепло на душе стало и радостно, только загадывать боязно. Письма они письмами, а в жизни мы ж не знаем друг друга совсем, виделись и то мельком. Я ж, поди, и не узнаю его, да и он меня. Какой уж год с той встречи пошел. Два года, почитай, письма друг другу пишем, но то письма, а то человек живой, да с характером.
Запуталась я, Оленька. То кажется, будто люблю я его, то боюсь, то думаю, не стоит писать-то. Нас же не знакомил никто, мы сами. Неправильно это, не положено так. Ну как амнистия ему выйдет, и он на Москве объявится, нам же общаться нельзя будет – для всего общества мы не знакомы друг с другом.
Коли б кто меня с матушкой Романа Сергеевича познакомил… Только даже случись такое, не станет она мне, первой встречной, про сына ссыльного сказывать. Да и я ей открыться не смогу. А ну как она меня девицей слишком вольной посчитает? Негоже оно, а что делать – не ведаю. И как правду про тот случай узнать, тоже.
Отпиши мне скорее, Оленька, а то приезжай хоть к Успению в Веселое. Престол у нас, до Успения точно никуда не тронусь.
Буду ждать от тебя весточки,
твоя Варя.
Из дневников Романа Чернышева
… марта 1813 года
Отец подмосковную купил, зачем только она ему? Лишние хлопоты. Дом совсем развалившийся, деревеньки две, лес. Ни речки рядом, ни озера. Так, ручеек какой-то протекает. Охота, говорят, хорошая, да то говорят, а как-то оно на самом деле.
Строиться будем, расходы пойдут. Маменька писала давеча, что отец содержание мне урежет. Впрочем, оно и ладно, не маленький, справлюсь.
Вот только хлопот с этой подмосковной маменьке много будет. Отец-то, он денег даст и все, остальное на матушке. Я в армии, братец Петруша тоже не помощник. При французах все пожгли, с трудом восстанавливают. Хорошо хоть лес свой.
Домой возвернусь, посмотрю, что за Чернышевка подмосковная у нас теперь. Странно папенька названия иного не придумал. Ведь именовалось же именьице как-то, когда он его прикупил. Или выморочное? Потому и хочет родовое имя дать. Впрочем, какое мне дело до того? Помещиком быть не собираюсь, а коли маменьке нравится, то и пусть.
Как же на душе-то тоскливо. Словно какое несчастье ожидаю…
Ранят меня али убьют вскорости, хотя цыганка жизнь долгую нагадала. Да только не верю я в гадания эти. Маменька вот тоже пасьянсы все раскладывала – сойдется, не сойдется, а как пасьянс может не сойтись? Впрочем, не мне о том судить. Что-то я как кадет желторотый расклеился совсем. Хорошо, никто не видит, и дневников моих ни одна живая душа не читает.
Прошка грамоте не учен. Что вообще за идея у графа Бельского крестьян грамоте учить? Почто она им, грамота-то? Не разумею, видит Бог, не разумею. Они свое дело должны хорошо сполнять, а не книжицы почитывать. Солдат, или нижних чинов обучать – то правильно. Вон он рядовой, а там, глядишь, унтер-офицер – если отличился, и грамотен. И экзамен сдаст. Почему не дать возможности? А крестьян грамоте обучать – баловство одно.
Когда француз шел, они с вилами да топорами на него – и никакой грамоты не надо, Родину защищать это и без грамоты можно. Бельский скажет, что я консерватор, ну, да Бог с ним, пускай и консерватор, только меня не переубедить. А он со своими реформами далеко зайдет. Сперва крестьян грамоте, потом школу откроет, больницу… Впрочем, по поводу больницы я ничего против не имею. Доктор нужен всенепременно…
… мая 1828 года
Дурак, Боже, какой же я дурак. Великовозрастный. И за что так судьба к моей матушке так несправедлива? Господи, если я виноват, меня покарай, братец Петруша виноват – его, только маменьке-то за что все эти мучения? Несправедливо это, Господи.