Я к Вам пишу... — страница 9 из 19

, и ранений тяжких не было, и награда, и чины, все было, а ничего не осталось. Сам я жизнь свою загубил, и маменька теперь вот почти без средств. Оба мы с братцем много крови ей попортили, каждый по-своему. Братец мой Петруша к картам пристрастился и как-то в одночасье спустил все – и пулю в лоб. Только рука в последний момент дрогнула, жив остался. Выходили доктора, но умом Петруша тронулся – не помнил ничего и никого не узнавал. Два года так мучился, и маменька с ним, отца-то уже на свете не было, я в походе Заграничном, маменька одна с Петрушей была. Ну и не углядела она ли, сиделка ли, опия Петруша выпил весь флакон. Я даже на похороны не успел.

Еще, знаете, о чем поведать хочу – не идет у меня из головы – я дневник тут пишу, чтоб совсем не одичать, вот и вспомнилось как раз – еще в двенадцатом году у нас под Смоленском девицу я спас из усадьбы горящей. Недалеко от нас где-то верстах в пятнадцати. Маленькая такая, худая барышня. Лет двенадцать али четырнадцать ей было на вид. Так-то я не спросил. Тогда все кругом полыхало, я через усадьбу ехал, дом уже господский хорошо занялся, вдруг крики слышу: «Барин, спасите, барин». Баба ко мне какая-то подбежала, за стремя ухватилась, руки ломает. Смотрю – а на втором этаже в окне – барышня. Стоит и прыгнуть боится, и назад пойти тоже. Мужики покрывало какое-то под окном держат, кричат ей, а она страшится. Спешился я, тряпкой голову обмотал мокрой, и в дом. Схватил девицу, а обратно уже не выйти. Ну и прыгнул с ней вместе в покрывало то. Хорошо, крепкое, да и мужики удержали. И знаете что? Она – с испугу видать – пощечину мне дала, а потом расплакалась и поцеловала. Легонько совсем. Юная барышня-то, чистая, светлая и глаза испуганные. Я долго потом глаза ее перед собой видел. Увез я ее тогда из усадьбы, сказывали мужики, кого расспросить успел, что одна она там была, и старушка то ли няня, то ли бабушка, не уразумел. Мать на Москве осталась, отец к предводителю уехал ополчение собирать. А там то ли дороги французы заняли, то ли еще что случилось, не ведаю. А уж крестьяне и подавно, и где та старушка, тоже никто сказать не смог, то ли сгорела в усадьбе, то ли делась куда. Медлить-то мне было тогда больше некогда, завернул ту девицу в покрывало, на коня посадил и ускакал прочь. По дороге проезжали имение какое-то, там как раз хозяева отъезжать собирались – кареты стояли запряженные. Они девушку узнали, и там я ее и оставил. Даже имени не спросил. А иногда вспоминаю, и, кажется, что молится она за меня где-то – то ли тут на земле, то ли у Господа, и оттого Вседержитель меня милует. Иначе как милостью Его я нынешнее свое положение и назвать не могу.

И Вас прошу, Варвара Павловна, голубушка, молитесь обо мне, грешном. И пишите, умоляю, пишите мне и впредь.

Преданный Вам и благодарный

Роман Чернышев.


Письмо княгине Львовой второе


Август 1830, Смоленская губерния, имение Веселое

Олюшка, княгинюшка, здравствуй, моя хорошая. Пишу тебе, а сердце замирает. Не с кем мне посоветоваться больше. Хорошо бы, конечно, с глазу на газ поговорить, но дела задерживают меня в Веселом, и когда на Москву ворочусь, не ведаю, да и ты все равно в столице обретаешься, а к нам ехать и думать забыла. Не в обиду это, не думай, ни Боже мой, просто дело тут такое приключилось, что отлагательств не терпит.

Помнишь, писала тебе в запрошлом годе про декабриста ссыльного, что письма мне пишет, мы потом с тобой еще говорили по зиме, как бы с матушкой его знакомство свести? Так вот в письме очередном, что от него пришло, вспомнил он, как девочку спас из усадьбы горящей, в наших смоленских землях. А меня ведь тоже из имения офицер спас, когда крестьяне наши пожар устроили. Дома никого, окромя меня и не было – папенька с ополчением где-то, братцы в столице в корпусе обучались, да и маменька с сестрами как уехали к tаntine (тетушка, (фр.)), так и не вертались назад. Я тогда с ними не поехала – маменька за что-то осерчала и наказала меня. Мне-то только в радость, не особливо я тетушку жаловала. Да вот оно, вишь, как повернулось.

Потом-то говорили, когда папенька дознание старосте учинил, что все думали – никого в доме, с матушкой я уехала. Не знаю, Оленька, взаправду то, али нет. Сама-то я вообще плохо помню все отрывками – болела долго, во сне мне пожар тот снился, кричала. Маменька, как возможно стало, в Карлсбад меня отвезла, на воды. Да ты помнишь то, как раз там и познакомились же. В те поры у меня все еще на памяти было – только-только забывать стала, вот и не стали рассказывать, да и маменька моя матушку твою пугать не хотела, она ж в тягости была. А ну как скинула бы младенчика-то.

Так крестьяне наши усадьбу-то и подожгли, чтоб французу не досталось, а я спала на антресолях. Очнулась от криков. Смотрю – горит. Пройти может и можно, да только спужалась сильно, и никуда не могу, а дышать тяжко. Окно растворила и кричу, о помощи зову. Испугались оне, забегали, а дальше плохо помню. Только что офицер какой спас. На коне ехали до Урочищ как раз, Боборыкина графа имения. Там меня графиня старая в карету к себе взяла и на Москву довезла к матушке. Ехали долго, по дороге-то мне худо стало совсем. Как падучая приключилась, это мне маменька потом рассказывала. Боборыкина Марья Кирилловна, Царствие ей Небесное, она меня и выходила, доктор ее. Он потом какое-то время нас на Москве пользовал, он и на воды ехать велел.

Так вот теперь и не знаю я, Оленька, тот ли офицер был, али нет. Вдруг то Роман Сергеевич меня спас, и встреча нам самим Богом предопределена была? Или скажешь, так не случается в жизни-то? В романах только…

Не знаю, что и предпринять, княгинюшка, спросить-то некого. Боборыкиным отписать, так Марья Кирилловна померла давно, а граф Михаил Дмитриевич и не знает ничего, он тогда младенцем был совсем. Старше-то него никого и не осталось. Самого Романа Сергеевича спрашивать боязно. Ну как решит, что в жены напрашиваюсь. Не годится это, да и неловко как-то.

Привязалась я к нему, Оленька, и как он сон-то написал свой, де на Пасху христосуемся, так тепло на душе стало и радостно, только загадывать боязно. Письма они письмами, а в жизни мы ж не знаем друг друга совсем, виделись и то мельком. Я ж, поди, и не узнаю его, да и он меня. Какой уж год с той встречи пошел. Два года, почитай, письма друг другу пишем, но то письма, а то человек живой, да с характером.

Запуталась я, Оленька. То кажется, будто люблю я его, то боюсь, то думаю, не стоит писать-то. Нас же не знакомил никто, мы сами. Неправильно это, не положено так. Ну как амнистия ему выйдет, и он на Москве объявится, нам же общаться нельзя будет – для всего общества мы не знакомы друг с другом.

Коли б кто меня с матушкой Романа Сергеевича познакомил… Только даже случись такое, не станет она мне, первой встречной, про сына ссыльного сказывать. Да и я ей открыться не смогу. А ну как она меня девицей слишком вольной посчитает? Негоже оно, а что делать – не ведаю. И как правду про тот случай узнать, тоже.

Отпиши мне скорее, Оленька, а то приезжай хоть к Успению в Веселое. Престол у нас, до Успения точно никуда не тронусь.

Буду ждать от тебя весточки,

твоя Варя.


Из дневников Романа Чернышева


марта 1813 года

Отец подмосковную купил, зачем только она ему? Лишние хлопоты. Дом совсем развалившийся, деревеньки две, лес. Ни речки рядом, ни озера. Так, ручеек какой-то протекает. Охота, говорят, хорошая, да то говорят, а как-то оно на самом деле.

Строиться будем, расходы пойдут. Маменька писала давеча, что отец содержание мне урежет. Впрочем, оно и ладно, не маленький, справлюсь.

Вот только хлопот с этой подмосковной маменьке много будет. Отец-то, он денег даст и все, остальное на матушке. Я в армии, братец Петруша тоже не помощник. При французах все пожгли, с трудом восстанавливают. Хорошо хоть лес свой.

Домой возвернусь, посмотрю, что за Чернышевка подмосковная у нас теперь. Странно папенька названия иного не придумал. Ведь именовалось же именьице как-то, когда он его прикупил. Или выморочное? Потому и хочет родовое имя дать. Впрочем, какое мне дело до того? Помещиком быть не собираюсь, а коли маменьке нравится, то и пусть.

Как же на душе-то тоскливо. Словно какое несчастье ожидаю…

Ранят меня али убьют вскорости, хотя цыганка жизнь долгую нагадала. Да только не верю я в гадания эти. Маменька вот тоже пасьянсы все раскладывала – сойдется, не сойдется, а как пасьянс может не сойтись? Впрочем, не мне о том судить. Что-то я как кадет желторотый расклеился совсем. Хорошо, никто не видит, и дневников моих ни одна живая душа не читает.

Прошка грамоте не учен. Что вообще за идея у графа Бельского крестьян грамоте учить? Почто она им, грамота-то? Не разумею, видит Бог, не разумею. Они свое дело должны хорошо сполнять, а не книжицы почитывать. Солдат, или нижних чинов обучать – то правильно. Вон он рядовой, а там, глядишь, унтер-офицер – если отличился, и грамотен. И экзамен сдаст. Почему не дать возможности? А крестьян грамоте обучать – баловство одно.

Когда француз шел, они с вилами да топорами на него – и никакой грамоты не надо, Родину защищать это и без грамоты можно. Бельский скажет, что я консерватор, ну, да Бог с ним, пускай и консерватор, только меня не переубедить. А он со своими реформами далеко зайдет. Сперва крестьян грамоте, потом школу откроет, больницу… Впрочем, по поводу больницы я ничего против не имею. Доктор нужен всенепременно…

мая 1828 года

Дурак, Боже, какой же я дурак. Великовозрастный. И за что так судьба к моей матушке так несправедлива? Господи, если я виноват, меня покарай, братец Петруша виноват – его, только маменьке-то за что все эти мучения? Несправедливо это, Господи.