Сверкер подтвердил факт моего существования самой тяжестью своего тела, щетиной на щеках, своими неутомимыми руками и ритмом своего дыхания. И внезапно я узнала, что такое мое тело. Живое мироздание, тесно прижатое к другому живому мирозданию, которое больше и грубее, чем мое, но с теми же чистыми родниками под языком и с такой же бесконечно ветвящейся сетью нейронов.
Его член был нежный, словно шелковый. Но только снаружи.
Эх. Какой наркоман не впадет в лирику, вспоминая о первом приходе. Сперва ощущаешь, что живешь, а потом начинается путешествие к смерти.
К тому же нет ничего скучнее, чем истории о старой любви.
Когда девчонки в Хинсеберге заводили эту шарманку, я зевала и шла спать. Я все это слышала прежде тысячу раз. Встреча мужчины и женщины. Пробуждение надежды. Возникновение мечты. Зарождение разочарования. Крушение иллюзий. Слезы.
Сверкер всегда жил в этом «мыле», оно питало его и давало кислород. Модель всегда одна и та же. Он входил в помещение, будь то приемная врача, зал ресторана или гостиная чужого дома и медлил несколько секунд у порога, прочесывая взглядом пространство комнаты, точно кого-то ища. И находил ее — почти сразу же. Это могла быть сестра из регистратуры в клинике репродуктивной медицины, темноглазая и с нежным голосом, или хрипатая официантка, улыбавшаяся ему ослепительными зубами, или белокурая подружка какого-то мальчишки из рекламного агентства, принарядившаяся по случаю вечеринки в черное короткое вечернее платье и чулки в сеточку. Он смотрел на нее, и происходило чудо, одно и то же чудо всякий раз. Она менялась. Роскошная регистраторша отмякала и делалась нежно-чувственной, циничная официантка — мечтательной и застенчивой, а юная блондинка краснела, как сама невинность, во все свое смелое декольте.
А я стояла рядом дура дурой. По крайней мере в первые годы. Позже я научилась не видеть. Вместо этого я улыбалась избраннице, так же как Сверкер, но только коротко, а потом поворачивалась спиной и находила себе какое-нибудь другое занятие. В приемной клиники — погружалась в старые журналы, в ресторане — убегала в туалет припудрить носик, в гостях — порхала туда-сюда и говорила, говорила, говорила. Главное было — придумать, о чем заговорить. Я не сразу поняла, что коллеги Сверкера меня побаиваются, что все эти душечки из рекламного бизнеса опасаются журналистов, догадываясь о презрении, питаемом нами к таким, как они. Я не делала ни малейшей попытки их успокоить, напротив, мне нравилось их пугать. И я поднимала брови, когда кто-то из них выдавал текст о тайнах маркетинга, криво усмехалась, слыша речи о рекламных кампаниях, одна другой гениальнее, и молча давала им понять, что никогда не забуду — они добровольно посвятили свою жизнь продвижению стирального порошка. В конце концов их отношение ко мне испортилось. Мне это нравилось. Их недоброжелательность меня устраивала больше, чем их сочувствие.
К тому же Сверкер заслуживал их сочувствия куда больше, чем я. Теперь, после шестилетних раздумий, я это знаю. Его коллеги никогда этого не понимали. Они восхищались им, когда он приближался к очередной бабе, и завидовали, когда она уходила за ним следом, они полагали, что он и в самом деле циничный секс-спортсмен, каким выглядит. Но Сверкер был романтик. Романтик одного мгновения, по всей видимости, но все-таки — романтик. В то мгновение, когда он впервые видел регистраторшу клиники, он любил ее, в несколько секунд он успевал купить ей желтый домик в Стоксунде, домик, где они проживут вместе десятки лет и умрут рука в руке. Но домик оказывался брошен в ту же секунду, как в поле зрения попадала официантка с белоснежной улыбкой, и Сверкер превращался в будущего писателя. Официантка станет его музой, она будет покоиться на его плече в огромной двуспальной кровати и нашептывать истории из своей драматической биографии, истории, которые он обратит в подлинную литературу. Однако он забывал свою музу при виде юной блондинки в черном мини-платьице. Вот, полагал он, совершенная женщина, будущая мать его детей, та, которой он отдаст все и которая в ответ даст ему то, чего он больше всего жаждет. Покой. Семью. Надежность. Через три месяца она превратится в надоедливую дурочку, которая только и знает, что хныкать.
Я не хныкала. Никогда. Я молча наблюдала и поражалась. Год за годом. Роман за романом. Ведь Сверкер и правда верил, что однажды встретит свою большую любовь, женщину, которая окажется его путеводной звездой и опорой, существом, что наполнит его существование смыслом, маленькую хозяйку хутора и целого озера похвал и уверений, из которого станет непрерывно черпать и поливать его вянущий садик.
Я таким существом не являлась. Во всяком случае — в его глазах. Во всяком случае — после нашей свадьбы. Я была стражем и исполняющим обязанности суперэго, тем, кто наводит порядок в хаосе и осуществляет связь времен. Причем сама этого не понимала. Понадобилось много лет, чтобы осознать: на самом деле он никогда не воспринимал меня иначе, он даже не смел думать обо мне так, как о других женщинах. Однако нуждался во мне не меньше, чем в них. Нуждался в посещениях клиники репродуктивной медицины — чтобы знать: у него есть будущее. В моем пребывании на кухне — чтобы имело смысл шептать в телефонную трубку в кабинете. Я была нужна дома, в спальне — чтобы он мог заниматься любовью в дешевом номере мотеля. Без меня все это стало бы реальностью, а реальности он бы не выдержал.
А что же я?
Я отворачиваюсь к окну и киваю своему расплывчатому отражению. Ну спасибо. После шести лет тюрьмы я знаю то, чего не знала тогда. Я получила то, в чем нуждалась сама. И чего мне, видимо, хотелось. Форму. Фасад, за которым можно спрятаться. Стенку, куда можно отвернуться и молчать. Плюс вечную надежду, что сбывшееся однажды когда-нибудь сбудется снова. Но не сбылось. Случилось нечто иное.
Ложусь и закрываю глаза.
— Ау! — окликает Сиссела. — Ты меня слышишь?
Мэри смаргивает. Ну да. Она все слышит.
— Я взяла такси. Вон там стоит. Эти с нами поедут?
Сиссела кивает в сторону Каролине и чиновника из министерства, не сообразив, что оба стоят совсем рядом и слышат, как она говорит о них словно об отсутствующих. Мэри несколько смущена и вопросительно оборачивается к Каролине.
— Нет, — отвечает Каролине. — Я тоже возьму такси. Надо еще в садик заехать.
Ну да. У нее же ребенку три года. Вдруг Мэри спохватывается, что так и не знает, чем закончился запутанный гражданский брак Каролине. Может, она теперь одна с ребенком на руках? Не оттого ли она такая взвинченная? Мэри протягивает руку и торопливо кладет ее Каролине на плечо. Это покаянный жест, извинение, просьба простить. Но Каролине поспешно отворачивается и смотрит на Сисселу.
— Вечером вы тоже ее проводите?
Сиссела морщит лоб.
— Куда?
— В Русенбад. Премьер-министр хочет ее видеть в девять часов.
Сиссела скалится.
— Почту за честь!
Каролине колеблется.
— Вы мне потом позвоните, ладно?
Сиссела улыбается. Конечно же позвонит.
Шесть лет они не виделись, но врач не сделался старше. Время словно отстало от него, хотя сам он, похоже, стремится от времени не отстать. Шесть лет назад он ходил с длинными волосами и чисто выбритым подбородком, теперь завел модную щетину и там и на голове. А вот очки — были они на нем в тот раз? Мэри хмурит лоб. Она не помнит.
Обследование шло уже не первый час, она подустала и, сидя в посетительском кресле, прикрыла глаза. Если бы ее уложили в постель на пару недель, она бы, собственно, не стала возражать — лежала бы и смотрела в осенний туман за окном. И тем не менее, услышав предложение о госпитализации, она решительно покачала головой. Нет времени. Надо бороться за жизнь. Во что бы то ни стало.
Позади Сиссела повернулась на стуле, и слабый табачный запах добирается до ноздрей Мэри. Сиссела раз пять выходила покурить с тех пор, как они прибыли в клинику Софиахеммет. Наверное, опять захотела курить, но знает, что надо терпеть, пока врач не закончит. А он сидит, схватив себя рукой за подбородок и уставившись в монитор, моргает несколько раз, пока наконец не откидывается на спинку кресла, качая головой.
— Не стыкуется.
— Что не стыкуется? — переспрашивает Сиссела.
— Симптомы не стыкуются. Должна была бы говорить.
В то же мгновение он замечает, что говорит о Мэри в третьем лице и поправляется, глядя на нее с извиняющейся улыбкой.
— Вы должны были бы говорить.
В ответ Мэри обреченно поднимает обе руки. Уж простите, но говорить я не могу. Это единственное, что она может сказать, нет жеста, способного объяснить, что она не пыталась сегодня этого сделать и даже не имеет намерения пытаться.
— Компьютерная томография никаких отклонений не показала. Энцефалограмма нормальная. Кардиограмма тоже. Никаких нарушений кровообращения, насколько я вижу, никаких признаков эпилепсии.
— Может, мигрень? Вы в последний раз говорили, что это редкая форма мигрени, — она сама мне рассказывала.
Сиссела, похоже, не замечает, что тоже говорит о Мэри в третьем лице. Врач покачивает головой.
— Ну да. Это само собой. Тоже редкость, но мигрень была только вначале. Нарушение речи, вызванное мигренью, не может длиться три недели, оно проходит примерно за сутки, значит, добавилось что-то еще…
— Что?
Врач чуть кривится.
— Думаю, какое-то функциональное расстройство.
— Что за расстройство?
Врач извиняющейся улыбкой обозначает невидимые кавычки.
— Истерия. Как выражались в прошлом.
Мэри, хихикнув, поспешно прикрывает рот ладонью.
— Ерунда полнейшая, — говорит Сиссела.
Открываю глаза и смотрю в потолок. Что со мной? Что я тут лежу и фантазирую? Я ведь могу делать, что захочу. Выйти, например.
Мысль и движение соединяются. В следующий миг я уже одета и собрана, стою в дверях номера и роюсь в сумке — не забыла ли кошелек и ключ от номера? А потом лечу вприпрыжку к лифту, несколько раз лихорадочно нажимаю на кнопку, прежде чем соображаю, что он уже тут. Едва он останавливается внизу, как я стою у самых дверей, чтобы выскочить, как только они откроются.