Я лечил Сталина: из секретных архивов СССР — страница 50 из 73

е болеют, по крайней мере, под конец их жизни, и именно с болезнью может в какой-то степени быть связано их поведение. Полагаю, что жестокость и подозрительность Сталина, боязнь врагов, утрата адекватности в оценке людей и событий, крайнее упрямство - все это создал в известной степени атеросклероз мозговых артерий (вернее, эти черты атеросклероз утрировал). Управлял государством, в сущности, больной человек. Он таил свою болезнь, избегал медицины, боялся ее разоблачений.

Склероз сосудов мозга развивался медленно, на протяжении многих лет. У Сталина были найдены очаги размягчения мозга очень давнего происхождения. Как известно, при этом заболевании умственное восприятие может совершенно не страдать или страдать мало. Поэтому такие старики могут сохранять многие проявления умственной деятельности на должной высоте - другие же стороны психической сферы (особенно эмоциональные реакции) могут сильно меняться.

Подумать только, как тяжело переживали многие граждане смерть этого человека!

Конечно, нет сомнений в том, что Сталин был предан идеям партии и воображал, что все, что он делал, он делал на пользу советского государства.

Подумать только, как тяжело переживали многие граждане смерть этого человека! Сколько искреннего чувства, сколько печали проявили они - несомненно, искренне. Некоторые женщины из рабочих, из членов партии, из комсомола все дни траура плакали. Большинству было, впрочем, все равно. Все люди смертны. Нет Сталина - будет кто-нибудь другой, например Маленков (впрочем, странно, что не Молотов, по совести, должен был быть преемником все же Молотов, а?).

Три или четыре дня по радио передавали траурную музыку. Красивую музыку - Шопена, Бетховена, Чайковского, Баха, Моцарта. Я слушал ее по вечерам. Мне, конечно, не было жалко Сталина, но мне уже тогда было жалко, что так быстро проходит жизнь.

Прошла жизнь, в связи со смертью диктатора и нескольких десятков (или сотен) москвичей: в первый же день после смерти громадные толпы народа двинулись к центру Москвы, к Дому союзов. На Трубной и Неглинной произошла страшная давка, колонны людей столкнулись между собой. Люди падали, их топтали ногами, как в свое время было на Ходынке.

Символична сама параллель. Эта трагическая история была характерным венцом покойнику.

10. Приезды и отъезды

В годы, когда я был ординатором и ассистентом клиники, было важно получить возможность посмотреть заграничные клиники и поучиться методам работы в их научных лабораториях. К сожалению, мне это не удалось. Тогда все больше и больше опускался «железный занавес». Во время войны я был в Финляндии и Германии, но то были особые условия. Лишь после переезда в Москву, а особенно после смерти Сталина, стали все больше расширяться возможности заграничных поездок. За эти годы - до составления данной главы - мне удалось побывать в 20 странах мира, в некоторых из них повторно. Часть этих поездок шла «по линии Лечсанупра Кремля», некоторые - туризма, но большинство в виде командировок на научные конгрессы или по другим научным заданиям.

Поздней осенью 1951 года я вместе с И. М. Эпштейном[217] (моим однокурсником, а ныне профессором-урологом I МОЛМИ) вылетели на специальном самолете (салон, кровати) в Софию в связи с болезнью Георгия Димитрова. Нас привезли в его резиденцию - загородный дворец бывшего короля Фердинанда; Георгий Димитров - герой истории с Рейхстагом, знаменитый деятель компартии, секретарь ЦК Болгарской коммунистической партии и председатель Совета министров - был болен циррозом печени с асцитом. Мне он понравился как человек. Он был прост, сердечен. Лицо его чем-то напоминало кавказские лица (да и болгары вообще мне показались похожими не то на грузин, не то на армян), только глаза были совсем другие, светлые, серые и как бы излучали свет; сияние этих глаз говорило о душевной чистоте и вместе с тем проницательности. Говорил он по-русски, но охотнее - по-немецки (он ведь долгое время жил в Германии, а в России - мало).

Парк уже терял свою листву. Иногда дорожки перебегали олень или косули. Дворец был в эклектическом тяжеловесном стиле. Неприятны были террасы и переходы. За завтраком, обедом и ужином (всегда очень вкусными) с нами была жена Димитрова, показавшаяся мне еврейкой, дама образованная и любезная; вечером приходили Червенков[218] (долговязый, властный брюнет, неразговорчивый, в дальнейшем - секретарь ЦК, а потом, после смерти Сталина, отставленный), его жена Елена Михайловна, сестра Димитрова, имела вид русской сельской учительницы, маленький Югов, тогда из НКВД[219].

На консилиумы приходил профессор Ташев, очень симпатичный, казавшийся мне очень молодым; он специалист по печени (в частности, уже тогда занимавшийся аспирационной биопсией). С ним и его женой, очень милой молодой женщиной, бактериологом, мы побывали в Софии в ресторане и в театре. В театре шли оперы с участием замечательного певца, только что возвратившегося из Италии.

София - приятный город, но ничем особенным не привлекла мое внимание. Нам показали памятники, посвященные Русско-турецкой (освободительной) войне.

Побывали мы в болгарских селах, даже на свадьбах (процедура весьма оживленная и многолюдная: национальные костюмы, подарки, заунывная восточнославянская музыка, танцы). Были в горах, в охотничьем замке бывшего царя и т. д.

Димитрова, после переговоров с Москвой, решили переправить в Барвиху. Погрузились в наш самолет рано утром, в темноте, для того чтобы не видел народ или не дошло об этом событии до заграничной прессы (а почему, собственно, такая секретность, типичная для того времени вообще при подобных медицинских делах, я до сих пор не могу понять). В Москве Димитров еще болел около полугода, а потом умер. Между прочим, в асцитической жидкости наши лаборанты (Абрикосова) нашли «раковые клетки», но мы не сбились с диагноза, и на вскрытии оказался только цирроз, рака не было.

Воспитанные на западноевропейской медицине, румынские клиницисты и физиологи встали в тупик

Следующей была поездка через год, поздней осенью 1952 года, в Бухарест на сессию румынской Академии наук. Кроме меня поехал еще В. Н. Черниговский[220]. Мы должны были сделать доклады о павловском учении. К этому времени в Румынии произошло такое же утрирование и и упрощенчество этого вопроса, что и у нас вслед за пресловутой объединенной сессией двух Академий. Воспитанные на западноевропейской медицине, румынские клиницисты и физиологи встали в тупик; политический же нажим, идущий из Москвы, здесь меньше чувствовался.

Нас встретили замечательно: к самолету вышел старый академик Пархон[221], крупнейший эндокринолог; этот старик был давно уже очень левых убеждений; был председателем Румынского национального собрания, а затем - Общества румыно-советской дружбы. Нас встречали собравшиеся на аэродроме академики-медики, министр, представитель ЦК, наш посол.

Поселили нас во дворце, недалеко от арки победы, в саду. У каждого было по две комнаты. Я разговаривал с Инной в Москве по телефону, находившемуся на столе, на котором последний румынский король подписал отречение от престола (а потом сбежал, улетев на самолете с верным ему экипажем). Мылись мы в роскошной ванной королевы. Каждый день были обильные пиршества, дворцовые повара готовили изысканные блюда - французские, турецкие, русские, румынские. Пили лучшие румынские вина. Всегда было оживленное общество из высокопоставленной интеллигенции.

На сессии академии нас усадили в президиум и потом слушали наши длиннейшие доклады, в которых мы поучали румынских коллег, как надо правильно понимать павловское учение и его «внедрение в клинику». Конечно, никто, как и у нас, не возражал.

Потом мы посетили медицинские учреждения. Больше всего мне понравился Даниелопулу[222]. Это автор давно и хорошо мне известной монографии о грудной жабе (вышедшей во Франции и переведенной у нас) - в которой излагается «мышечная теория» этой болезни.

Согласно данной теории, грудная жаба возникает при перенапряжении миокарда. В целом теория не может быть принята, но фактор перенапряжения миокарда в патогенезе грудной жабы, несомненно, играет роль, как это позже и мы в Институте терапии специально выяснили. Даниелополу известен и другими важными работами - о дигиталисе, о вегетативной нервной системе (в частности, он предложил специальный метод ее исследования - проба с атропином до выключения вагуса). Оказался он обаятельным человеком, живым и остроумным, подвижным. Ему было уже около 70 лет, но дать ему их было нельзя; видно было, что он нравится женщинам, вокруг него в институте вился целый цветник хорошеньких румынок. В сущности, это был больше француз, чем румын (большую часть жизни жил в Париже).

Посетили мы и институт эндокринологии профессора Пархона - громадное специальное здание; в ту пору институт занимался еще обычными работами, и ничто, казалось, не предвещало антисклеротической новокаиновой Ани Аслан[223]. Милейший профессор Лупу[224], с которым приходилось говорить по-французски (как и, впрочем, почти со всеми другими - ведь румынский язык имеет общую с французским латинскую основу; это, в сущности, романский язык с примесью славянских и молдавских слов), показывал свой Институт терапии; сам он занимался вопросом о вреде табака (гм!), кроме того, был любитель вопросов педагогических и, наконец, входил в какой-то высший правительственный орган как депутат.

Вообще пришлось убедиться в высоком уровне организации медицинской науки в Бухаресте. В Институте неврологии (профессор Крейндель) мы видели павловские камеры, точную оптику; в Институте вирусологии (профессор Николау