— Понял, но...
Быбочкин послал вперед свою победную улыбку, ослепил и согрел меня, а потом сказал:
— Догадываюсь, что значит твое «но». Дошли до меня кое-какие слухи. Тебя за уши тянули в героическую жизнь, а ты изо всех сил упирался. Было такое дело?
Я пожимаю плечами, молчу.
— И еще есть догадки... Ты, конечно, стесняешься, что стал таким знатным, попал в центр внимания. Что ж, это правильно. Это еще больше тебя украшает. Но... видишь, я тоже нокаю!.. Стесняйся, скромничай, Голота, но не прибедняйся! Да, ты вырвался вперед! Да, опередил и своих товарищей, и время, и, так сказать, эпоху. Живешь в настоящем и в то же время в будущем. Тянешь за собою, как иголка нитку, тех, кто работает спустя рукава. Обыкновенный рядовой рабочий и Его величество рабочий класс! Да к тому же еще и с литературой породнился. Читал я твои «Слезы». Выдал на ять сочинение. В общем, зря я тебя агитирую. Сам, конечно, кумекаешь, какая тебе высокая честь выпала.
— Честь, конечно, высокая, дальше некуда. Но как-то неудобно здоровым и молодым в исторический гроб ложиться. Подождите, пока душу богу отдам.
Пытаюсь шутить, чтоб скрыть смущение. Быбочкин меня поддерживает. Смеется.
— Долго ждать. Жить тебе и жить, до седой старости. Так что, хочешь не хочешь, а придется еще при жизни стать исторической личностью.
— А вдруг подведу? Сегодня я музейная редкость, а завтра могу окосеть, подраться, стекла побить или еще что сотворить. Всяко случается с живым человеком.
— Не окосеешь! Гранит не плавится.
Сравнил! Из самого обыкновенного материала я сделан, как и все люди. Подумать только: был выродком, а теперь — историческая личность!
Веселая улыбка исчезает с лица Быбочкина. Он становится серьезным и торжественным.
— Твоя жизнь, Голота, можно сказать, показательная и в то же время рядовая. Столько перетерпел... Я заглянул в твое личное дело. Через твое сердце, через твою голову промчался, так сказать, главный поток славной истории нашего рабочего класса. Родился в Собачеевке, а юность встречаешь в столице нового мира. Корни уходят в Гнилой Овраг, а чуб упирается в небо социалистической Магнитки. Жизнь народа, как солнце в капле воды, отразилась в твоей судьбе. Сын рабочего! Внук рабочего! Бывший беспризорник! Воспитанник коммуны! Рабочий депутат! Ударник среди ударников! Э, батенька, где еще найдешь такой музейный экспонат!
Вот он каким оказался, незваный и нежданный! Здорово, чертяка, сказал. А я, дурень, сначала испугался его.
Сказка стала былью. Еще совсем недавно, каких-нибудь полгода назад, слушая по радио Донецкую симфонию, я мечтал попасть в историю... Попал!
На моих глазах, как и тогда, выступили слезы. Быбочкин уже ясно видит, что я растроган, потрясен.
— Убедил?.. Вот и прекрасно. Теперь приступим к практической стороне дела. Меня интересуют все бумаги, имеющие отношение к тебе: метрики, разного рода справки, диплом машиниста, грамоты, похвальные листы, депутатское удостоверение, газетные и журнальные вырезки, фотографии — в общем, все, что характеризует твой славный жизненный путь.
Я выложил на стол кучу бумаг. Быбочкин бережно разглаживал каждый документ, внимательно просматривал и аккуратно складывал в портфель. Уважает потрепанные атрибуты моей славы больше, чем я. Смотри, Голота, и стыдись! Эх, ты! Собственной историей не гордишься.
— Хорошо! — говорит Быбочкин. — То, что нужно! Но для полного комплекта кое-чего недостает. Где свидетельство о твоем пребывании в коммуне бывших беспризорников? Давай! И не беспокойся, все будет в целости. Сфотографируем и вернем.
Долго пришлось разыскивать стародавние и ветхие свидетельства, подписанные Антонычем: аттестат об окончании школы-семилетки, диплом токаря пятого разряда, выписки из приказов о наградах и премиях, похвальные листы. Но и этого Быбочкину показалось мало.
— Так-с!.. Теперь составим акт о добровольной твоей сдаче музею документов и личных вещей. Прежде всего заактируем одежду, в которой ты работаешь на паровозе. Давай ее сюда!
На гвозде висели ковбойка, штаны и пиджак из чертовой кожи, пропахшие маслом и окалиной. Вот катавасия! Чуть ли не год запросто таскал их, не подозревая, что это историческая реликвия!
Быбочкин аккуратно сложил на столе мое рабочее барахло.
— Завтра заедем на машине и заберем. Возместим потерю. Позвоню в депо, и ты получишь новую спецовку. Все. Договорились! Есть у тебя выходной костюм?
И выходной?! Это уже перебор! Костюм еще даже не обношен. Новенький. Кроме денег, я еще и целую пачку премиальных талонов отвалил за него. Не дам! Хорошо, что спрятан он под кроватью, на дне чемодана.
Говорю Быбочкину, что еще не разбогател, нет у меня выходного костюма.
Поверил!
— Скромненько, чересчур скромненько живет историческая личность. Ничего, поправим! У нас в премиальном фонде имеются и пиджаки, и пальтишки, и обувь. За нами не пропадет!.. Вместо выходного костюма придется взять обыкновенные штаны и рубашку. Давай!
Выкладываю черные суконные штаны, белую рубашку и украдкой смотрю на часы. С хорошим делом пришел Быбочкин, но все-таки засиделся. Если он сейчас уйдет, я успею сбегать к Ленке.
Слава богу, не задерживается. Обнимает меня на прощание.
— Ну вот. и вмурован краеугольный камень в нерушимый фундамент нашей дружбы. Будь здоров, потомок! Я очень рад, что мы быстренько договорились по всем статьям. Смекалистый ты парень. Покойной ночи!
Вот так к моему высокому званию героя прибавилось еще одно — историческая личность. О-хо-хо-нюшки! Теперь я должен вкалывать в три раза лучше. И жить должен образцово. На виду у всех, каждому на удивление и радость. Сумею? Смогу ли? Кому много дано, с того много и спросится.
Страшно!
Глава седьмая
Загнали меня на плохо обкатанные, с ржавчиной рельсы, на дно глубокой выемки и сказали: стой и жди! Впереди, слева и справа, взметнулись голые и холодные, в дождевых промоинах откосы желтой земли. Глухо доносится гул воздуходувки, и совсем не видно, как выдают чугун. Безлюдно. Сыро и скучно. Ничего, потерплю! Законный перерыв в работе, короткая передышка перед новым разбегом. Все наверстаю потом.
Стою, жду грозного ревизора, в последний раз прихорашиваюсь, пытливо оглядываюсь на то, что уже сделано. Вчерашним днем подхлестываю сегодняшний.
До прошлого года вывезенный чугун поровну раскладывался на каждый паровоз, если даже один сделал больше ездок, а другой меньше. Топливо грузили без всякой нормы. В трубу зря вылетали рублики. Смазочные масла и керосин лились рекой. Добросовестные машинисты не наступали неряхам и лентяям на мозоли. Боялись прослыть бузотерами, больно «вумными» и сознательными. Плавку доставляли с большими задержками: ссылались на то, что мало паровозов, шлаковых и чугунных ковшей. Дорого обходилось доменщикам содержание наших машин, ударяло по себестоимости чугуна. И опять мы оправдывались, фыркали: наводите, дескать, режим экономии в конторах, а не там, где рождается тяжелая промышленность, фундамент и венец всей нашей жизни.
Магнитку строили, солнечную крепость нового мира воздвигали, а были обыкновенными артельщиками.
Я одним из первых ринулся в атаку на закоренелые пережитки. Поддержали ребята. Уравнительную оплату труда заменили сдельной, положили конец бесконтрольному расходованию угля, воды, масел, керосина. Заставили быстрее бегать паровозы с чугунными ковшами. Чуть не вдвое подешевели мы для доменщиков! Дальше будет еще лучше. Замахнулся я еще на один старый порядок.
Паровозники привыкли опасаться ревизора по службе безопасности движения, ревизора-тяговика, машиниста-наставника, начальника депо. И совсем не боялись товарища по работе. Неправильно это. Все должны отвечать друг за друга. Все за одного и один за всех! Каждый за каждого! Социалистическая взаимопроверка!
Мой помощник, стоящий на страже, на левом крыле Двадцатки, предупреждает:
— Идет!..
Выглядываю в окно и вижу Богатырева. Вот какого ревизора нацелили на меня! Этот не помилует. Продерет с песочком. Что ж, я сам того добивался. Просил напустить на Двадцатку самого злого механика.
Богатырев спускается по длинной деревянной лестнице, врубленной в глиняные откосы. Солнце бьет в его бровастое и усатое, «буденновское» лицо. Щурится старик, прикладывает темную ладонь к глазам.
Машинист-наставник! Рабочий самых первых лет двадцатого века. Я еще не появился на белый свет, когда он уже гонял заводскую кукушку. Больше тридцати лет вколачивает, а не стареет. Не пригибает к земле, а выпрямляет человека горячая работа.
Не могу без радости, без улыбки смотреть на усача. Это он вознес меня сюда, на правое крыло паровоза, на рабочее место. От него научился я с гордостью носить свою рабочую спецовку. Он был поручителем, когда меня принимали в партию. Он и Гарбуз.
Все готов сделать для него. Но не выпадает случая доказать ему мою преданность. Такие люди не поддаются никаким бедам.
Богатырев взбирается на Двадцатку, снимает фуражку, по привычке раздувает толстые усы.
— Здорово, лодыри!
— Здравствуй, работник! — Усаживаю дорогого гостя, кладу на колени пачку папирос и спички. — Лодырничаем, товарищ ревизор, по вашей вине. Заждались!
Богатырев с досадой отмахивается.
— Не ревизор я и не работник. Между небом и землей болтаюсь.
— Стряслось что-нибудь? — спрашиваю я.
— Завтра уезжаю.
— Куда? Почему вдруг?
— Мобилизован хлеб выколачивать. Чрезвычайный уполномоченный. Всю жизнь по железу молотком бухал да на чужой каравай рот разевал, а теперь... Что ж, если надо, поеду хоть в тартарары, к черту на рога.
Усач отводит от моего лица взгляд, смотрит куда-то в бок. Щека дергается. Глаз наливается слезой.
— Есть у меня большая просьба к тебе, дитё...
Вот тебе раз! Вспомнил. Дитём Богатырев называл меня сто лет назад, на бронепоезде, еще в ту пору, когда с беляками воевали. Да и то не часто позволял себе такие нежности. Больше во хмелю. А сейчас как будто не хлебнул, дыхание легкое, свежее.