Я люблю — страница 13 из 49

Да, попал! Во сне и наяву не дает покоя. Уставился на меня пронзительными глазами и не спешит объяснить, кто такой, зачем пожаловал. Теперь, вблизи, совсем хорошо видно, как его крупное лицо нахлестано ветром и поджарено солнцем. Верхолаз, не иначе. Пахнет железом и корабельным суриком.

Принято здороваться гостю, но я первый сказал:

— Здравствуйте!

— Интересно, с кем ты поздоровался? — спросил сивоголовый. — Чего молчишь? Я спрашиваю, с кем ты поздоровался?

— С вами... с человеком, — растерянно бормочу я.

— Ну, если так, здравствуй! — Порывисто шагнул ко мне, схватил руку. — Спасибо на добром слове.

Широкие и твердые, прямо-таки железные ладони у этого дядьки. Мозолистые рубцы приварены к каждой лапе. Такой капитал не заработаешь в одну пятилетку. Лет десять надо вкалывать, а то и все пятнадцать.

— Спасибо! — повторяет сивоголовый. — Не знаешь, как я зарабатываю хлеб, а все-таки не обидел. Человеческим званием наградил.

Он садится в кресло моего помощника, дымит и бесцеремонно, так и сяк оглядывает меня. Одна рука держит самокрутку, а другая терзает подбородок, вроде бы с бородой забавляется. Недавно, видно, расстался дядя с бородищей. Не успел отвыкнуть. Мой брат Кузьма вот с такой же тоской иногда хватался за обрубленное плечо и пустой рукав.

— Почему же ты оплошал, парень? Другим человеческое звание присваиваешь, а себя божеской печатью метишь.

— Как вы сказали?

— Святым, говорю, тебя сделали. Свежей краской и лаком богомазным пахнешь... Раки любят, чтобы их варили живыми.

Нравился мне до этой минуты безбородый апостол, а теперь хочется шугануть его с паровоза. Красное, синее, белое, зеленое!..

— Ты что, батя, хлебнул? Прямо с утра начинаешь или похмеляешься?

Я допрашиваю его, а он — меня. На мои вопросы не отвечает, а я, рад стараться, все ему выкладываю.

— Слышал я, ты в студентах числишься?

— Есть такой грех,

— В библию заглядывал?

— Приходилось.

— Маркса изучаешь?

— Без Маркса теперь не проживешь.

— Читал, как он бога расчехвостил? Бог — чистая выдумка, отчаянная мечта людей, потерявших себя. Религия — вздох угнетенной твари. Разумный человек вращается вокруг себя самого и своего действительного солнца. Так или не так? Сходится с твоей институтской наукой?

Философ с мозолистыми лапами звучно, с удовольствием, будто съел что-то вкусное, чмокнул толстыми губами.

— Человек — это мир человека. Земной мир, а не райский или адовый.

Ну и ну! Кто ты, дядя? Откуда взялся? Где работаешь?

— Мало человеку раскритиковать небо, оторваться от бога. Надо еще раскритиковать землю, старые порядки, себя, свои дела. Такой марксизм проходил?

— Батя, не пора ли нам познакомиться?

— Знаю я тебя, Голота!

— А я вас не знаю. Кто вы?

— Я?.. Человек. Ты же сам сказал.

Вон оно как! Каких только людей не загоняет попутный ветер в Магнитку! Всякой твари по паре в нашем обетованном ковчеге.

Спрашиваю, что ему надо от меня.

— Пришел полюбоваться святым. Давно ладану не нюхал. И занозу хочу оставить на память.

Он высосал толстую козью ножку до бумажного корня, открыл топку, бросил недокурок.

— Бывай здоров. Пусть моя заноза прижигает твои мозги.

Ну и сморозил! Пока что одна смехота разбирает меня.

Доморощенный мудрец шагает по горячим путям. Звонко припечатывает каблуками землю: знайте, дескать, кто идет!

Васька Непоцелуев поднимается на паровоз, ухмыляется:

— Жив?.. Цел?..

— Смертельно ранен, только не пойму, куда.

Смех смехом, а мне в самом деле не по себе стало. Зачем приходил этот человек? Чего добивается?

Глава десятая

— Кто последний?

На мой шумный и бравый запрос откликнулся чистенький старичок в тугом картузе, с пружиной внутри, с лакированным козырьком.

— Я! Но не последний, а крайний, — вкусно выговаривая слова, поправил он меня. — Последний — это, знаете, кто...

— Знаю, дед! Зря ты тратишь свои скудные силы. Помолчи, будь ласка.

— И не тыкайте, пожалуйста. Мы с вами из одной лохани самогон не хлестали и не христосовались. А если ты не русский, то знай: в России всегда старость уважали.

— Была Россия, да сплыла. Проснитесь, дедушка! Уж весна на дворе... советская весна.

Старичок сбил картуз на затылок, чтобы он не мешал разглядывать меня.

— Так!.. Значит, вы думаете, что советская весна — это одно, а Россия другое?

— Хватит, деда! Мы с вами в очереди, а не на диспуте по историческим вопросам. Вы крайний? Я за вами. Вот и договорились! А теперь помолчим минуток сто, помечтаем о рыбных консервах.

— Ишь какой! Выше очереди и рыбных консервов мечта не подымается? Здорово живете!

— Да, живу! На зависть всему миру.

— А я вот вам не завидую.

— Понятно!

— Что вам понятно?

— На старую жизнь, небось, оглядываетесь, на трёхкопеечный калач? А может быть, и на хлебные небоскребы? Эх, дядя! В Америке двенадцать миллионов безработных голодают, а капиталисты швырнули в океан чуть ли не весь урожай пшеницы. Это как, лучше нашей очереди?

— При чем тут Америка и безработные?

Я махнул на своего супротивника рукой и замолчал.

Ничего смешного в нашей перепалке не было, но в очереди смеялись.

Противно толкаться среди крикливых баб, замурзанной детворы, до поры до времени заменяющей в очереди взрослых, противно глазеть на морщинистого, с аккуратно расчесанной бородой «расейского» старичка. А что делать? Пропадут мясные и рыбные талоны, если не отоварю их сегодня.

Русак и моим молчанием недоволен. Ворчит:

— Вот такие Иваны, не помнящие родства, между прочим, и довели хлебную Россию, кормилицу всей Европы, до карточек, очередей и голода!

— До революции мы довели Россию, — сказал я. — И до Советской власти и до Магнитки.

— Не одна Магнитка была бы, если бы не такие вот гвозди, как вы, молодой человек.

— И не такие вот очернители, как вы, старче! — говорю я с холодным бешенством. — Болтун вы, нытик! Ничего не делаете для Советской власти, а требуете караваи.

— Осечка! В небо пальцем попал... Все делаю, что в моих силах и даже сверх того. А вот вы, гвозди правоверные, бедовым языком капитал зарабатываете. Вам надо, чтобы слова были правильные, а там — хоть потоп.

Ну и бабахает старикан. Это я бездельник? Я болтун? Эх! Будь этот дядя помоложе, дал бы я ему прикурить от своего кулака, сказал бы что-нибудь... разэтакое. Старорежимный картуз ты, а не делатель. Ничего не понимает в нашей жизни этот брюзга. Временное это явление — карточки. Переборем! Но зато нет у нас всяких там карлов, францев, помещиков, казаков с нагайками и жандармов. Это навсегда, навеки.

Помалкиваю. Не проймешь заскорузлое старье никакими словами. Пусть себе пузыри пускает.

Мой сосед по очереди, тоже бородач, толкнул меня, шепнул:

— На кого набросился, агитатор? Это же Митрич!

Митрич?!. Провалиться бы мне на месте. Действительно, пальцем в небо попал. Митрич!.. Его портрет не сходит с почетной доски ударников. Мастер. Чародей огнеупора. Раньше золотом платили немцам и американцам за то, что выстилали кирпичом стенки мартеновских печей так, чтобы не просочилась в щель плавка и не ушла в землю. Митрич, появившись в Магнитке, заменил иностранцев.

Надо бы извиниться перед ним, но я помалкиваю. Невпритык мои добрые мысли с языком.

— Кто крайний? — слышу я певучий, знакомый голос. Оборачиваюсь и вижу ту самую женщину, которая потеряла брата и в справедливости разуверилась.

— Здравствуйте! — говорю я, как можно приветливее. Не помню, не желаю помнить своего недавнего разговора с Марьей Игнатьевной. Мало ли чего не выпаливают люди в горячую минуту! В тот раз она наболтала лишнее, а сейчас я Митричу ярлык навесил... Нехорошо это. Все мы одно дело делаем, социализм строим.

Марья Игнатьевна, конечно, не хуторянка. Она или ее муж вкалывают на горячих местах, зарабатывают ударные талоны на дефицитную шамовку. Лещ в маринаде! Бычки в томате!

Какие только мысли не приходят в голову, когда топчешься в очереди!

— Вы, кажется, не узнали меня, тетя Маша?

Она смотрит на меня внимательно и серьезно, молчит.

Заковыристая, вся ребусами пропечатана.

Я перестаю улыбаться, показываю своей соседке спину. И тут слышу ее тихий голос:

— Саня!..

Вот снова начинается чертовщина! Ладно, давай! Медленно, будто мои шейные позвонки проржавели, поворачиваюсь к ней.

— Широкая у тебя натура, Саня: то в прорубь толкаешь, то кипятком ошпариваешь.

Еще один Митрич в юбке объявился!

— Это вы про что?

— А про то... прошлый раз разговаривать не стал, попрощаться забыл, а сегодня сам здравствуешься;

— Марья Игнатьевна, миленькая, я ж всего-навсего человек: потею в жару, дрожу в холод, обижаю ни за что ни про что хороших людей... В общем, ничто человеческое мне не чуждо. — Я перестал дурачиться, серьезно оказал: — Виноват я перед вами, тетя Маша. Несправедливо защищал справедливость.

— Смотрите, какие он слова знает! А я думала... одними геройскими козыряешь. И совестливый ты, оказывается, в очереди стоишь наравне с нами, задрипанными, хотя сияешь на всю Магнитку.

— Люблю я, тетя Маша, в очередях толкаться. Где еще услышишь такие умные речи!..

Растерялась, смолкла. Дошла стрела и до ее сумасбродной головы. Вот, оказывается, как надо разговаривать с тихопомешанными.

Очередь тем временем заметно подвинулась. Впереди меня недавно маячило не менее ста затылков, а теперь гораздо меньше. Ребятня, поскольку запахло прилавком, уступила свои места взрослым: заборные карточки соплякам не доверяют.

Стоим мы среди людей с Марьей Игнатьевной, видим, что делается вокруг, талоны и деньги готовим, но главное для нас не консервы. Друг другом интересуемся.

Все-таки она симпатичная, хотя и не все дома у нее.

И ее, Марью Игнатьевну, чувствую, тоже что-то притягивает ко мне.