[1]. Пора взяться за ум, пока не поздно, говорил Владимир Ильич. Делать меньше, да лучше! Надо во весь голос сказать себе правду, уяснить и объяснить, в чем главная сегодняшняя наша беда, посоветоваться с народом, как ее перешагнуть и как двигаться дальше. — Гарбуз остановился, посмотрел на меня. — Вот обо всем этом я написал Серго.
Гарбуз протянул руку к книжной полке, взял темно-красный томик, нашел нужную страницу, медленно и внятно, словно проверяя на слух строки Ленина, прочитал:
— «Надо вовремя взяться за ум. Надо проникнуться спасительным недоверием к скоропалительно быстрому движению вперед, ко всякому хвастовству и т.д., надо задуматься над проверкой тех шагов вперед, которые мы ежечасно провозглашаем, ежеминутно делаем и потом ежесекундно доказываем их непрочность, несолидность и непонятность. Вреднее всего здесь было бы спешить. Вреднее всего было бы полагаться на то, что мы хоть что-нибудь знаем...»
Поднял очки на лоб и посмотрел на меня, как бы спрашивая: все ли я понял, не следует ли повторить?
Что за человечище — Ленин! На самые трудные вопросы жизни находят люди ответ в его книгах. Источник мудрости. Лучший советчик! Друг!
— Это — последнее завещание Ленина, оставленное партии, народу, нам с тобой, Голота. Ни слова на веру, ни слова против совести!.. С этих позиций я написал письмо Серго. Совестно, что мы дорого строим свое настоящее и будущее. Совестно, что создатели мирового титана до сих пор живут в бараках, работают много, а едят пайковый, тяжелый, как глина, хлеб, плохо обуты, плохо одеты. Совестно, что мы не говорим всей правды о наших промахах. Совестно, что выдаем желаемое за действительность, чересчур похваляемся успехами, настоящими и мнимыми.
Гарбуз говорил о важных государственных делах, а смотрел на меня так пристально, так пытливо, будто речь шла только обо мне, о моей вере, о моей совести. Странно!
Он достал из ящика стола незапечатанный конверт.
— Прочти!
Письмо наркому, народному любимцу Серго!.. Ни единого слова о наших успехах. Только о недостатках твердит. Мне стало не по себе. Хочет или не хочет Гарбуз, но он покушается на авторитет замечательного командира всех наших строек, заводов, шахт. Разве нарком не знает, что делается в Магнитке? Разве там, где рубят большой лес, не летят щепки? Разве только одному Степану Ивановичу известны слова Ленина о совести и вере?
— Ну как? — спросил Гарбуз.
Что я могу сказать моему старому другу, моему крестному отцу?.. Наверное, я не так, как надо, понял его. Куда мне поспеть за ним! Я только вступил в партию, только-только начал приобщаться к большевизму, а он еще до революции был членом губернского подпольного комитета, руководил боевыми дружинами в Макеевке, Юзовке, поднимал на забастовку шахтеров, создавал Советскую власть в Донбассе, командовал в гражданскую войну бронепоездом «Донецкий пролетарий», а я был его приемышем, красноармейским сыном. Нет, тут и думать нечего: он не может ошибаться.
— Ну, как? — допытывается Гарбуз. — Что не нравится?
— Вроде все правильно, — говорю я неуверенно и смущенно улыбаюсь.
— А я думал, ты присоединишься к моим противникам.
— У вас есть противники?
— И немало. Даже и в горкоме: Быбочкин и Губарь. Пытался я вместе с ними ополчиться на наши беды — и остался в одиночестве. Не желают видеть бревна в собственном глазу. Принюхались к дурному аромату. Пришлось предупредить, что буду к наркому стучаться. И это не понравилось моим коллегам. Изо всех сил отговаривали. Дерзко, мол, с критиканских позиций наскакиваю на великую стройку пятилетки, на весь рабочий класс и на самого Серго, члена Политбюро. Назойливо, дескать, талдычу о том, что всем давно известно. «Притягиваю за уши» ленинские цитаты. В общем, пугали здорово.
— Не может быть! — говорю я, а сам чувствую, краснею. Стыдно мне стало. Невольно и я попал в компанию трусов. Большевики никогда не боялись говорить правды и не гневались на правду.
— Факт! — Гарбуз шумно хлопает ладонью по столу. — Кого пугают? Я не боялся против царя выступать, против всей Российской империи с ее жандармами, тюрьмами, виселицами. Почему же я должен бояться народного комиссара? Это мой долг — поделиться с ним мыслями.
Гарбуз долго еще метался по кабинету, гремел, возмущался...
Много прекрасных слов произнесено и написано людьми от Гомера до Ленина, Более чем достаточно, чтобы человечество поумнело. Если бы все мудрое, что мы слышим, что сами порой изрекаем, западало нам в душу! Коротка, недолговечна, а порой и дырява наша память.
Прямо из Березок я побежал к Ленке. Сидит она в своем железном кресле вольно, с опущенными руками, с расслабленными мускулами. Будто в парке культуры и отдыха. Праздничный рубиновый свет доменного светофора освещает ее. Этот сигнал зажигается, когда печь загружена шихтой, а скип не работает, поставлен на предохранительный тормоз.
Ленка вскочила, рванулась мне навстречу, обняла и сейчас же оттолкнула.
— Чего приплелся? Сидел бы дома, читал, писал...
Совсем не то говорят ее сияющие глаза.
Расчудесная ты деваха, Ленка! Ослепительно смеешься. Сверкаешь золотой головой! Смотрю и насмотреться не могу. Неужели она любит меня? Не верю своему счастью.
Часть 2
Глава первая
Одна за другой таяли звезды, светлело и алело небо, запели птицы, сначала вразброд, тихо, где-то под ковыльной горой, потом ближе, громко, хором.
Ленка натягивает на колени помятое платье, приглаживает взлохмаченные волосы, шепчет;
— Пора, Саня. Вставай!
Радость ты моя! Сколько дней и ночей смотрю на тебя и все никак не нагляжусь!
Я раскинул руки, схватил Ленку, прижал к себе.
— Не дурачься, Саня! Нема часу. Скоро ахнет гудок. Вставай, замурзанный, причупырысь!
Она сгребла с травы холодную крупную росу и, смеясь, освежила мне щеки, промыла глаза.
— Вот теперь другое дело. Засиял, как Иван-царевич! — Прохладные, душистые, будто натертые горной мятой, губы ее прикоснулись к моим губам.
Кончилась еще одна наша медовая ночь, одна из тысяч отведенных нам.
Я вскочил, затянул на последнюю дырку ремень, туго перехватил отощавший живот, чмокнул Ленку в щеку.
Попрощался, а не спешу уходить. Пусть она первая исчезнет.
Ленка осторожно переступает по травянистой мокрой круче. Аккуратно поставит ногу на землю, глянет на меня через плечо, вспыхнет и плывет дальше.
Там, где она проходит, трава становится изумрудно-зеленой.
Длинной-предлинной стала тропа, проложенная Ленкой на ковыльной целине горного склона. А я все еще стою, провожаю ее взглядом. Улыбаюсь, а на сердце немилосердная боль, тоска. Ни с того, ни с сего вспомнились страшные слова, признание Ленки: «Саня, я должна тебе сказать... Любила я одного человека, а он...» Чего не договорила? Обманул он ее? Унизил? Все хочу знать о любимой.
Смотрю вслед Ленке, и мне кажется, что она уходит от меня далеко-далеко, откуда не возвращаются. Ну и ну!
Ненадолго попал под каблук хандры. Не угрызла! Ничем не поживилась. Была и нет. Не верю ни в какие предчувствия! Видали мы всякое!
Нагибаюсь, трогаю темную траву, где прошла Ленка, и прикладываю ладонь к губам. Люблю такую, какая есть. Кто-то унизил, а я возвышаю.
Ленка спустилась с горы. А я, увлекая за собой камешки, траву, капли росы, устремляюсь в другую сторону.
От подножия заводских труб, из мира котлованов, траншей, стальных каркасов, бетонных блоков, машин, паровозов, опорных плит, электрических моторов летят мне навстречу добрые звуки гудка.
А провожает меня веселая пушечная пальба. Идут взрывные работы на Магнитной горе. Шумливый, озорной народ наши горняки. Работают так, что на всю округу видно и слышно. Бах! Бах!! Бах!!! Над ступенчатыми рудными забоями поднимаются коричнево-жемчужные шары динамитного дыма и рудной пыли. Тут же, не успел я перевести дыхание, эти облака, пронзенные лучами утреннего солнца, становятся рыжими, потом золотыми, потом красными.
Мчусь в гам и гул, в марсианское гудение воздуходувки, в голубые сполохи электросварочных молний, в грохот автоматов, склепывающих гигантские кожухи будущей домны, в африканскую жару чугунной плавки.
Кто поверит, глядя на бегущего парня в парусиновых туфлях, мокрых от росы, в сине-красной ковбойке, что он в своем уме? Да, обезумел. От молодости, от силы, от радости. Всем умникам желаю такого безумия.
Забрели мы с Ленкой на гору невзначай. Думали, погуляем час-другой, полюбуемся огнями и спустимся вниз. Присели на минутку и засиделись.
Ветреные мы люди. Этой зимой, в последний день декабря, мы встали на лыжи, взяли пайковый харч и понеслись в горы, к Уральскому хребту, поближе к небу. Забрели в дебри, где и медведь редко бывает, облюбовали на корню елочку с разлапистыми ветвями, украсили ее церковными свечами, клочьями ваты, разноцветными бумажками, разожгли жаркий костер и славно встретили Новый год.
Медовой юности все по плечу. Бегай, пока бегается! Люби, пока любится! Куй железо, пока оно белым-бело, пока молот в руке кажется легче пушинки.
Гудит гудок. И я на свой язык перевожу его гул. Пора, рабочий человек! Трудись! Мир после трудов твоих станет богаче, а сам ты — красивым и гордым.
И многое другое слышу и угадываю в утреннем гудке Магнитки.
Я был безумно счастлив. Не меньше, чем Васыль, созданный кинорежиссером Довженко...
...Шел белой ночью по деревне хлопец не в своем уме. Только-только с любимой расстался. Тишина вокруг. Замерли тополя. В чистом небе стыла луна. Все молчало, а парубок слышал музыку. Улыбнулся, ударил об землю каблуком и пошел... Закружился в хмельном танце первый парень на деревне, тракторист. Задымилась пыль в проулке. Ожила и понеслась веселая луна. Гомонили тополя. И тут плюнул пулю кулацкий обрез. Удивился Васыль, упал и навсегда закрыл свои молодые очи.