Я люблю — страница 27 из 49

Ну и ну! Чуть не сгорел со стыда.

Глава восьмая

На Тополевой улице грузовики свободно разъезжаются, а нам с Тарасом Омельченко и на раздолье среди бела дня не разойтись. Я с работы иду, а он с гулянки возвращается. Визжит гармошка в его руках. Хмельные девки виснут по бокам, выкрикивают страдания. Не дай бог столкнуться! Перехожу на другую сторону. Но и Тарас с девками шарахается туда же.

Увидел! Жаждет скандала. Пришлось мне поступиться гордостью и достоинством. Прижимаюсь спиной к бараку, даю дорогу. Тарас пошел прямо на меня и так саданул локтем между ребрами, что дыхание сперло.

— Здравия желаем, ваше благородие! Не узнали? Ваш бывший друг и помощник. Учили меня уму-разуму, в машинисты готовили, а потом... каблуком в душу. — Тарас сжал расписные мехи гармошки и глянул на хихикающих девок. — Не желает гавкать, собака! Придется разозлить... Держите! — Он отдал гармошку девкам и стал засучивать рукава рубахи, — Ну, ваше сиятельство, приготовьте румяную мордочку, дубасить буду, перекраивать на рыло.

Не верил я все-таки, что он полезет в драку.

Он размахнулся и бабахнул меня кулаком в висок. Я не успел отклониться. Искры посыпались из глаз. Загудела, зазвенела моя голова, как железная бочка, по которой ударили кувалдой. А Тарас еще прицеливается.

А я? Тряпка! Мямля! Кукла, а не мужик.

— Смотри, какой устойчивый, Бьют его по сопатке, а он еще и харю подставляет. А может, ты баптист? Отвечай!

— Он глухонемой! — хихикает одна из девок.

Красное, синее, белое, зеленое!.. Не поднимай руку, Голота! Защищайся молчанием и презрением!

Наше свидание происходило под окнами барака. Люди видели, как мы любезничали. Смотрели, смотрели и не вытерпели. Полдюжины здоровенных мужиков выскочило на улицу. Обступили нас с Тарасом.

— В чем дело, коршун? За что клюешь голую птаху?

Удалой гармонист разжал кулаки, обмяк и растянул свой губошлепый рот в угодливой улыбке.

— Дурака мы валяем, цацкаемся. Это мой закадычный дружок. Подтверди, Голота, пусть люди не думают!.. — И он обнял меня.

Я брезгливо снял его руку с плеча.

— Бешеное отродье, а не дружок!

— Правильно. Все мы видели. Кто такой? Документы!

— А вы кто такие? — огрызнулся Тарас. — Есть у вас право документы проверять?

— Вот оно, понюхай! — Громадный дядя ткнул в нос Тарасу пудовым кулаком.

— Ну, ты, не очень! — пригрозил Тарас. — За такие дела тюрьму схватишь.

— Ах ты!.. Ребята, вправим ему шарики?

— Не стоит руки марать... Догуляется!

И мы отпустили его.

А через неделю он заставил говорить о себе всю Магнитку. Глухой ночью поджег музейный барак. Был застигнут на месте преступления. На этом и кончились его похождения. Приговорен! Вот и все. Собаке собачья доля! Ну, Гарбуз, что ты теперь скажешь?


На суде я выступал в качестве свидетеля, а Ваня Гущин был общественным обвинителем. Домой мы возвращались грустные, уставшие от долгого и тяжелого разбирательства дела. Молча шагали по вечерней улице, раздумывая над тем, что произошло. Есть над чем задуматься! Ну и простофиля я! Раскаивался когда-то, что громилу щелкнул по носу. Собирался ему в ноги поклониться.

Молча добрели мы до соцгорода, до моей Пионерской. Дальше нам не по дороге.

— Ну, будь здоров, старик!

Я долго не выпускаю его вялую руку. Всегда Ваня горячий, твердый, а теперь выжат до последней капли. Наговорился. Хочется мне сказать что-нибудь необыкновенно сильное, подбодрить Ваню, а подходящих слов подобрать не могу.

— Чего ты жмешься, старик? Рожай!

— Люблю я тебя, Ваня! Уважаю!

— Да?.. Смотрите, пожалуйста, какие телячьи нежности.

— Брось!..

— Бросаю... Ну что ж, старик, я очень рад. Наконец ты розжував азбуку классовой борьбы. Если гад клацает зубами и шебаршит жалом, ему надо размозжить голову серпом и молотом. Вот и вся наука.

— Да, теперь ясно, но тогда... Ведь он, гад, прикрывался добрым именем Тараса, трудовой книжкой грузчика, пролетарским происхождением.

— Прикрываются они не только этой личиной. Твоими друзьями становятся. В крестные отцы пролазят. Высокое членство приобретают.

Переусердствовал Ваня. Хватил через край. На Гарбуза намекает. Вот тебе и свежая голова! В истории с Тарасом он, Степан Иванович, конечно, малость ошибся. Но кто не ошибается? Алешка тоже считал меня виноватым. И даже Лена, хотя она прямо ничего не говорила, была не на моей стороне.

— Ты чего, старик, надулся?

— Зря ты, Ваня, делаешь тонкие намеки на толстые обстоятельства.

— О чем ты?

— О том самом...

— Ну знаешь, старик!.. На воре шапка горит. Не приписывай своих неблаговидных мыслей другим. — Ваня засмеялся. — Все-таки недотепа! Опасно тебя одного оставлять. Пойдем!

И он потащил меня дальше по Пионерской, мимо моего дома. К себе приволок. Выставил водку, пиво, закуски. Сначала я угощался неохотно, через силу, а потом... До поздней ночи пили и ели. Разгулялись.

На работу я пошел с тяжелой головой.

Перед гудком на трепплощадке я очутился рядом с Квашей. Чего он жмется ко мне?

Принюхивается и фыркает:

— Трактором воняете, ваше героическое сиятельство. Здорово, видно, хватили. Не меньше ведра.

— Завидуешь?

— Вурдалаки тебе завидуют. Я водку пью, а ты... чужими слезами и кровью не брезгуешь! Знаю, по какому случаю ты пьянствовал. Победу праздновал. Отрыгнутся тебе эти поминки!

Это я-то радуюсь чужим слезам, пью кровь? Я, влюбленный в жизнь, в людей, во все хорошее?!! Вот до чего доводит человека зависть. Виктор Афанасьевич — такой же машинист, как и я, мой товарищ по работе, вкалывает, творец пятилетки, а так подпевает классовому выродку.

Он злится на меня, а я не даю себе воли. Спокойно вразумляю его:

— Да, Виктор Афанасьевич, праздновал. Но не свою личную победу, а общую. Не светит Тарасам испортить праздник на нашей улице.

На сонном лице Кваши ни понимания, ни возражения, ничего живого.

Ладно, черт с тобой, пропадай! Обойдемся и без таких товарищей. Невелика потеря. Есть у меня целая ватага друзей: Ленка, Алеша, Гарбуз, — всех не перечтешь. Вот если бы они отвернулись от меня... Нет! На всю жизнь прикованы ко мне. И я к ним приварен.


Алешка подкатил к моей Двадцатке, мягко притормозил и остановился окно к окну: можем свободно протянуть друг другу руки.

— Вот и мы! Давно не видались... целых пятнадцать минут!

И смеется. Рот растянут до ушей. Морщина на переносице разгладилась. Вспыхнула смуглая кожа на щеках. Славный парень! Померкла трепплощадка, забыт Кваша со своими мстительными нападками, провалились в тартарары пожар, суд, все плохое, мелкое. Вижу и чувствую только одно хорошее: домны, принимающие в свое чрево ураганный ветер, и Алешку. Такой он мне дорогой! Рабочий человек! Оратор! Поэт! Побейбога! И даже золотарь! И ничем не хвастается. Все доблести прячет под серыми соловьиными перышками. Ждет своей весны, чтоб запеть. Надо и мне уважать его скромность.

Не проболтаюсь, не выдам даже тебе свои тайны!

— Прыгай, Алексей, сюда, — говорю я, — побалакаем, обсудим, почем фунт лиха.

Сидим на правом крыле моей Двадцатки, прохлаждаемся, пока на домнах нет жаркого огня. Одно кресло на двоих. Одна мысль на двоих. Я только хочу сказать «Давай закурим», как Алеша достает папиросы. Лады!

В окне Шестерки показался помощник машиниста, тот самый белорусский паренек, бывший дезертир, Хмель. Растерянно докладывает механику, что воздушный насос дымит, дает утечку. Мы с Алешей засмеялись. Не может такое случиться с воздушным насосом. Перепутал Хмель пар с дымом. Ничего, со временем поймет, где грешное и где праведное.

Взбираемся на Шестерку, выясняем неполадку: ослабли, подгорели и пропускают пар сальники. Алешка достает ключи, принимается за работу. Я навязываюсь в подручные.

— Давай, Алеша, вместе! Вдвоем и батька веселее бить.

«Бьем батька», и вдруг мокрый пар, смешанный с осколками стекла, с ревом и свистом под давлением десяти атмосфер загремел, заклокотал на паровозе, окутал его от колес до трубы.

— Лопнуло водомерное стекло! — крикнул я и бросился к котлу. На ходу сорвал с себя куртку, нахлобучил на голову. Перекрыл краники, через которые выбивался пар. Буря сразу затихла.


Радоваться надо, что все благополучно обошлось, а я смущен. Опередил Алешу. На чужом паровозе похозяйничал. Нехорошо.

Жду, что он обидится, как я в тот раз, когда растянулся между домнами и разливочной машиной. Самолюбие есть и у поэтов и у гербовых дел мастеров.

— Ишь, махонькая штучка, а звону на всю Магнитку, — говорит Алеша. — Добре, что гнезда краников не заросли накипью, легко провернулись, а то бы ошпарился.

Он, оказывается, даже не заметил, что я опередил его, взял на буксир. Достал запасной рифленый брусочек водомерного стекла, приложил внутренней стороной к щеке: хорошо ли отшлифован, плотно ли, без зазоров станет на свое место? Лады!

В четыре руки мы соединяем верхний и нижний контрольные краники прозрачным каналом. Р-раз — и готово, прибор работает! Теперь можно и воздушный насос доделать.

Две рабочие руки — хорошо. А четыре, да еще дружеские, — совсем хорошо. Скрещенные руки — вот наш незримый герб, мой и Алешин. В любую бурю бросимся, если надо. Любой пожар потушим, всякого поджигателя за горло схватим.

Эй, Кваша! Разве такие они, кровопийцы, как я? Ищи их в другом месте! И на себя посмотри: кого защищаешь и на кого нападаешь!

Верю я, Кваша, рано или поздно, поймешь ты, что не такой Голота, каким ты его намалевал. Имею много недостатков, но все же не кровопийца.

Насос собран, опробован. Порядок!

Вымыли керосином руки, ополоснули в теплой воде, вытерли ветошью.

— Пора обедать! — говорит Алеша.

Идем в столовую на литейный двор, к доменщикам. Оба рослые, молодые, кровь с молоком. Уральская земля гудит, выгибается под нами, словно под чугуновозами. Горячая волна остается позади, а прохладная бежит впереди. Глядя на нас, улыбаются лаборантки, хронометражистки, подавальщицы. Да так улыбаются, что Лена, будь она здесь, побледнела бы от ревности.