Я люблю — страница 30 из 49

— Ты уверен, Вася, что Андрюха твой прав?

— Да как же я могу разувериться? — истошно вопит он. — Не кулак он. Не подкулачник. Не белогвардейский офицер. Печенками и селезенками предан колхозу. А Советская власть его осудила.

Теперь и я кричу:

— Что несешь? Советская власть зря не накажет. Не знаешь ты, что на свете делается! Читал Сталина о боях на хлебном фронте?

— Моя деревня далеко от Москвы. Не знают там, как брехуны и самоуправщики расправляются с честными колхозниками.

— Все он знает!

Я пересказываю Непоцелуеву содержание речи И. В. Сталина на объединенном Пленуме ЦК и ЦКК о работе в деревне. С беспощадной прямотой он вскрыл наши недостатки и промахи. Потому и не выполнены хлебозаготовки на сотни миллионов пудов, что классовый враг пролез в наши колхозы. Враг ловко перестроился, перешел от прямой атаки против колхозов к работе тихой сапой, а деревенские коммунисты продолжали вести старую тактику борьбы с кулачеством. Ищут классового врага вне колхозов, ищут его в виде людей со зверской физиономией, громадными зубами, с толстой шеей, с обрезом в руках. Ищут кулака таким, каким мы видим его на плакатах. Но таких кулаков давно уже нет на поверхности. Нынешние кулаки и подкулачники, нынешний антисоветский элемент в деревне — это большей частью люди тихие, сладенькие, почти святые. Их не нужно искать далеко от колхозов, они сидят в самом колхозе и ведут тактику саботажничества и вредительскую работу. Они никогда не скажут «долой хлебозаготовки». Они только пускаются в демагогию и требуют, чтобы колхоз организовал резерв для животноводства втрое больший по размерам, чем это требуется, чтобы колхоз выдавал на общественное питание от шести до десяти фунтов в день на работника.

Подавленно молчит Васька. Нечем возразить. Дошло, слава богу, куда докатился его братец. Был батраком, а стал шляпой с партийным билетом в кармане. Он, конечно, не стреляет коммунистов, не поджигает колхозные амбары с хлебом, не калечит втихомолку лошадей. Он, видите ли, только грудью прикрывает колхозный хлеб, он только создает дутые резервы хлеба для коров и овец, он только позволяет колхозникам жрать от шести до десяти фунтов хлеба в день.

— Ну, понял, кандидат партии, где раки зимуют?.. Сегодня пойди в комиссию по чистке, поставь в известность...

В рот воды набрал говорун. На меня не смотрит. Землю глазами сверлит. Еле шевелится. Допускает в топке прогар. Не работает, а словно принудиловку отбывает.

— Чего ж ты молчишь? Неужели так и не понял ничего?

— Понял!.. Оклеветали брата, навесили восемь лет. Так и скажу.

Не о чем больше говорить. Если уж великое слово не доходит до сознания, то мне и подавно не воздействовать.

— Не устраивает? — шипит Васька. — Хочешь, чтобы я отрекся от брата, назвал саботажником? Язык не повернется. Хороший был председатель Андрей Непоцелуев. Не по его вине люди пухнут с голода.

Слушаю его сумасбродные речи и ужасаюсь. Такие типы и баламутят ясную воду в нашей кринице. Сезонники, вчерашние крестьяне, посочувствуют слезам крокодила.

Пришел мой сменщик. Наконец-то! Еле дотянул я до конца упряжки. На горячих путях работал, а так осточертело вкалывать, будто на сортировочной туда-сюда болтался. И злость на Ваську, как изжога, печет душу. Крестьянин! Тошно смотреть на такого, а не то что работать с ним рядом. Придется на берег списать с моего корабля. Пусть ищет себе другого напарника.

Сегодня даже мой сменщик Борисов, славный парень, бесит меня. Рыщет вокруг паровоза, подозрительно вглядывается в ходовую часть, что-то ищет, вынюхивает, проверяет. Тоже мне ревизор! Да разве я могу скрыть дефект или неполадку? Хватит строить из себя придиру. В порядке наша Двадцатка. Гоняй себе на здоровье.

Он неторопливо взбирается на паровоз. Глаза набрякли, еле видны. Губы блестят, пахнут салом. Переспал, переел, перепил. Той же он породы, как и Васька, крестьянской. Заряжает больше брюхо, чем голову. Сытость бескрыла, бездумна, хрюкает, как свинья под дубом вековым. Сытость и роскошь погубили владык мира — древних римлян. Маленькая, суровая Спарта оставалась непобедимой до тех пор, пока не знала излишеств. Спартанцы ни на что не жаловались, ели и пили мало. Ничего и ни у кого не просили. Были терпеливы. Страдали скрытно. И поныне человечество помнит одного спартанского паренька с лисенком за пазухой. Свирепый от голода звереныш грыз ему живот, а он не подавал вида, что терпит пытку.

Что по сравнению с этой мукой временное наше недоедание и нехватки? И что такое Спарта по сравнению с Магниткой, с нашей эпохой! В свете Октября, в свете коллективизации, индустриализации, в свете наступающего бесклассового общества померкнут самые славные, самые героические страницы истории всех времен и народов.

— Ну, чумак, як наш воз поживает? — спрашивает сменщик. — Со скрипом чи як сыр в масле катается?

Голодной куме хлеб на уме. Не отвык от воза, быков, борозды, чумацкой дороги, сыра и масла. Сколько терся о рабочее плечо, но так и не набрался ума-разума. Деревня оказалась сильнее. До чего же крепко сидит в человеке мужик! Дед Никанор лет сорок шахтерил, до требухи пропитался угольной порошей, но скулил и выл, оплакивая крестьянскую вольность. Батрачил в деревне, а все-таки оглядывался на нее с тоской.

— Порядок! — пропускаю я сквозь зубы. — Машина смазана, подтянута, заправлена водой и углем. Огня и пару вдоволь.

Все это я проговорил нарочито строго. Пусть не панибратствует, пусть почувствует пропасть, разделяющую рабочего и собственника.

— Что это ты, Саня, такой сердитый сегодня? Борщом обделили? Мало заработал? Не налюбезничался с Аленкой?

— Ладно, принимай смену!

— Выходит, ты еще и гордый! Ишь, как раскукарекался! А я, дурак, не верил слухам. Дыма без огня, выходит, не бывает. Горишь, выходит, на работе, геройствуешь.

— Ну, принял? — обрываю я болтливого чумака.

— Выходит, принял, раз ты такой сурьеэный. Все. Наше вам с кисточкой!

Я освобождаю кресло машиниста. Борисов, прежде чем сесть, рукавом своей чумазой спецовки смахивает с кожаной подушки какие-то пылинки или соринки, будто оставленные мною. Вот какие они, бывшие мужики! В своем глазу бревна не видит, а в чужом... Ладно, черт с ними, с этими чистюлями!

Солнце зашло, заря отгорела, по небу ползут набухшие дождем тучи, но все еще жарко и душно, как и в полдень. Предгрозовое время. Искупаться бы сейчас!.. Плотные, хоть ножом режь, сумерки легли на землю. Далеко-далеко, у предгорьев Уральского хребта, полыхают глухие зарницы. Заводские дымы стелются над трубами. В самый дождь и грозу придется нам с Ленкой топать домой. Два часа еще ждать ее гудка. Ничего! Сбегаю пока на озеро, остужусь. В обычных реках вода перед грозой бывает теплая, а в нашей, в угрюм-реке, в седом Урале, прохладная, родниковая.

Спускаюсь с Двадцатки. О Ваське я давно и думать перестал, но он навязался в попутчики и в собеседники. Шагает рядом и свое талдычит. Спрашивает, не могу ли я вместе с ним, прямо вот сейчас, смотаться к Гарбузу. Зачем? Видите ли, ему кажется, Степан Иванович иначе посмотрит на скандальную историю с его братцем. Защитит «сладенького» и «тихонького» председателя.

Не полезу я к Гарбузу с Васькиной блудливой бедой. Так ему и сказал.

— Ну и черт с тобой! — вопит Васька. — Обойдусь и без тебя, пряник медовый! Подожди, дай срок, и на тебя нападет сырость!

Ругается, оскорбляет, но оглобли назад не поворачивает. Хочет злобу до конца излить.

— Слушай, герой, известно тебе, что бывает с человеком, если его связать да медом с ног до головы вымазать и кинуть на муравейник?

Вот так любезно разговаривает мой дружок Васька Непоцелуев.

Что ж, кто своим копытом топчет то, что для тебя свято, такому можно и по зубам дать.

Вдрызг разругались, пока дошли до озера. Раздеваемся, в воду идем и кроем друг друга.

Прибежали Алешка с Хмелем. Они тоже захотели окунуться.

— Шуму много, а драки нету, — смеется Хмель. — Язык — дура, а кулак — молодец. Ну, кто первый? Начинай, Вася! Доказывай. Режь правду...

Алешка остановил Хмеля.

— Брось!.. В нем дело, ребята? Что вы, такие дружные и ладные, могли не поделить?

Я молчу, а Васька разгребает вокруг себя воду, фыркает, колотит, как вальком, по искусственной волне, зубоскальничает. Никуда от себя не денешься!

— Любовный капитал никак не можем поровну разделить. Помоги!

— Что?

— Он хочет уважать меня больше, чем я его. Ну, а я свое старшинство отстаиваю.

— Есть деловое предложение, Алеша! — говорю я. — Бери себе в помощники Ваську, а мне давай Хмеля.

Хмель сейчас же поднял над головой кулак.

— Желаю протестовать! Обознался ты, Голота! Я не вещь какая-нибудь, не замухрышка, а Кондрат Петрович Хмель. Уважаю себя. Как не уважать? Где я, там и жизнь. Где жизнь, там и я.

Произнесет несколько слов и оглянется на Атаманычева и Непоцелуева: одобряют, смеются или нет?

— Да, рабочий! Потому не желаю идти в пришлепки. Вот так, ваше сиятельство!

— Что у вас случилось, Саня? — серьезно допытывается Алешка.

— Пусть он расскажет. — Я кивнул на Ваську.

— И расскажу! Не боюсь! — огрызнулся Непоцелуев.

Коротко, в двух словах он выпалил, какая беда навалилась на его брата, как я принял ее и почему мы разругались.

Хмель сейчас же вскинул над головой кулак.

— Желаю вынести приговор!.. Избави боже от такого друга, а от недругов я сам спасусь!

Алешка молчит, поливает грудь и плечи. Вода в его ладонях сверкает расплавленным металлом.

Огни электростанции проложили по озеру дорожки от берега до берега. Дальние молнии приблизились. В тревожном свете зарницы лицо Алешки показалось мне отлитым из чугуна. Ни единой живой искорки. Ясно! Ваське поверил, его сторону взял, а меня, даже не выслушав, запрезирал. Быстр на расправу. Ну и легковер! Совсем не похож на того парня, которого я знаю. Не сын Побейбога, а подпевала.

Так и не сказав ничего, он вышел на берег, стал торопливо одеваться. Вслед за ним выскочили Хмель и Васька. Все смеялись, болтали. Сроднились!