Я люблю — страница 49 из 49

Был и Антоныч. Подошел, положил теплую руку на холодный мой лоб, отчеканил:

— Пришло время, когда ты сам себя можешь судить. Давай, Саня!..

Был еще кто-то в сапогах, в ремнях, с кожаным портфелем, не то милиция, не то военизированная заводская охрана.

Были ребята из комитета. Смотрели на меня с сочувствием, смущенно перешептывались, положили на подоконник кульки с яблоками, шоколадные плитки и ушли.

Идут и идут люди. Пришел и следователь. Мой хороший знакомый, а не узнает. Разложил бумаги, пытает:

— Фамилия! Имя и отчество? Год и место рождения?

— Да разве вы не знаете?

— Знаю. И еще кое-что знаю. Время не терпит. Извольте отвечать на вопросы. Фамилия?.. Имя?.. Отчество?.. Год и место рождения?.. Род занятий?.. Так-с, записано!.. Что вам известно о гибели гражданки Богатыревой Елены Михайловны на горячих путях доменного цеха?

Я долго обдумываю ответ. Ни одно мое слово не должно повредить Алеше. Придвигаю к себе стопку бумаги, подаренную Ленкой, и на верхнем листе рисую схему железнодорожного переезда, разветвления горячих путей, исходные позиции паровозов № 20, № 6 и велосипедистки. А на другом листе отвечаю на вопрос следователя.

Он долго изучает все, что я начертил и написал.

— Так-с, — говорит он. — Приложим к делу. Пойдем дальше. Вы утверждаете, что гражданка Богатырева была в невменяемом состоянии.

— Я написал иначе: она была чем-то потрясена.

— Хорошо. Чем же именно?

Не твое это собачье дело! Молчу.

— Отказываетесь отвечать?.. Пойдем дальше! В каких отношениях вы были с обвиняемым Атаманычевым?

— Он мой друг.

— Друг?.. Странно. Очень странно! Скажите, в каких отношениях были обвиняемый Атаманычев и погибшая гражданка Богатырева?

— Не понимаю.

— До вас не доходили слухи, что Атаманычев и гражданка...

— Сплетнями не интересуюсь, а вот вы... Убирайтесь вон, кумушка!

Я схватил пятьсот листов бумаги и швырнул в голову блюстителя.

И побежал.

Бегу, бегу и вдруг останавливаюсь,

Узкий, неглубокий котлован. Звон лопат. Буханье кайла. Нет, это не строительная площадка. Не поднимется здесь ни башня домны, ни труба мартеновской печи. Не заблестит обкатанный теплый рельс. Опустят в эту желтую щель ящик, обтянутый красной материей, засыплют глиной. И все!

Кладбище. Сиротское. Никакой ограды. Голый выгон, всем ветрам открытый. На отшибе, вдали от Магнитки. Почему живые так старательно прячут мертвых подальше от себя? Льют слезы, засыпают цветами и прячут.

Лена завалена георгинами, полевой ромашкой, ночной фиалкой, укрыта еловыми лапами. Откуда столько цветов и хвойной зелени в безлесной Магнитке?

Рыдают медные трубы. Плачут женщины. Сморкаются мужчины. Все население барака, где жила Лена, пришло проводить ее. Стоят поодаль, пригорюнившись. Пришли все, кто набирался ума-разума под ее присмотром в ликбезе: бородатые грабари в неподпоясанных рубахах, в лаптях. Пришли подруги. Пришла моя сестра. Скрестила на груди руки, ласково-слезно упрекает Лену:

— Светлая головушка, умница, что же ты наделала?.. Цветочек алый, на кого же ты нас оставила?

Пепельноголовый Атаманычев стоит рядом с женой и не слышит, как она надрывается. Не понимает, что кого-то хоронят. Смотрит на спящую Ленку, ждет ее пробуждения. Ни единой слезинки в глазах. Не верит ни рыданию оркестра, ни тяжелой надгробной плите.

Кто-то выплавил чугун. Кто-то отвез плавку в мартеновский цех. Кто-то сварил сталь, превратил молоко металла в слиток. Кто-то доставил блюмс, еще пышущий жаром, к нагревательным колодцам, опустил в преисподнюю. Кто-то раскатал рольгангами солнечный брусок, превратил его в упругую ленту. Кто-то выкроил из нее продолговатую, тяжелую плаху и выбил слова: «Елена Богатырева, первая комсомолка Магнитки».

Руда, кокс, воздух и вода, огонь, электричество, труд доменщиков, сталеваров, прокатчиков стали твоей могильной плитой, Ленка. Сделана из огня, но холодит мои руки, заставляет сотрясаться, будто насыщена электрическим током.

«Зачем моя любовь пережила тебя?..» Где-то, когда-то, на какой-то могиле видел я такую надпись — черные буквы на белом камне. Увидел и забыл, а теперь вспомнил.

Пожилые женщины в старинных полушалках, в темных кофтах навыпуск и широченных юбках стоят неподалеку от меня и печалятся:

— Такая белая, такая легкая, а добровольно легла в сырую землю.

— А ее невенчанный муж умом тронулся. А первая любовь — в тюрьме.

— А вы гляньте, чего ейный муж в гроб положил. Книгу!

— Заместо цветов? Или как?

— Он сообча с покойницей сочинил эту книгу.

— Жалко все-таки бедолагу. Как же он теперь без нее жить будет?

Шепот баб глохнет в звонких раскатах неудержимого, веселого смеха.

«Наливай доверху! Я хочу смеяться! Я хочу смеяться!!»

У края ямы стоит широкогрудый, с кудлатой головой, с обушком в могучих руках дед Никанор. Крупный град катится по его ржавой бороде. Сходил с ума, умирал и воскрес!.. Отворачивается от Ленки, с печальной укоризной смотрит на меня.

— Не сберег! Эх ты, паршивец!

И тут же доносится ласковый и ясный, как шелест березы на майском ветру, голос:

— Не отчаивайся, Саня! Мы еще много-много раз увидимся. В каждый твой сон приду. В каждое воспоминание. И завтра. И через год. И через десять. И всю жизнь. Тебе будет тридцать, пятьдесят, семьдесят, а мне всегда двадцать...

Двадцать!.. Только двадцать!

Кто-то командует оглушительным басом:

— Попрощаемся, товарищи!

Уже?.. Падаю на георгины, на мертвую ночную фиалку, на твердые холодные губы, на атласную, березовую шею и кричу, захлебываюсь, давлюсь слезами.

— Куда же ты, Ленка?.. Почему?.. А как же я?.. Один!.. Без тебя. Возьми с собой.

— Держите его, товарищи!

Шуршат, стучат, барабанят, сотрясают землю ледяные ядра глины. Скрежещут лопаты. Кто-то слева и справа, впереди и сзади держит мои руки, плечи, спину, голову. Кто-то пытается погасить огонь икоты, вливает в меня воду.

Все это неправда, что слышу и вижу. Обман. Наваждение. Сон. Всегда меня преследовали кошмары. Всю жизнь страдал от чрезмерного воображения, от дурных снов. Вот и теперь... Сейчас, сию минуту кто-нибудь разбудит лунатика. Открою глаза и увижу любимую. Ее теплая ладонь легонько шлепнет меня по щеке, ее родной голос насмешливо прозвучит над моим ухом: «Вот как разоспался, соня, — до умопомрачения. Вставай!» Я вскочу, запою, обниму Ленку, поцелую, зажмурюсь. От нестерпимого блаженства. От жаркого сияния. Оттого, что любимая и светит и греет.

Разбудите меня, люди, будьте милостивы!

Хмуро отворачиваются люди: Антоныч, Алеша, Гарбуз, Вася, Варя, Родион Ильич, Губарь. Нет у них для меня милости.

Такого человека потерял!

С Магнит-горы, со склонов Уральского хребта, где мы жгли свой новогодний костер, с нашего подоконника, с горячих путей, с доменных башен медленно, тяжело, с угрюмым шорохом падают черные хлопья снежинок — оледеневшие слезы. Небо совсем темное. Земля еле-еле проглядывается: голые тополи, церковные шпили, заводские трубы, небоскребы, Памир, Эйфелева башня. Чуть поблескивают блюдца морей и океанов. Чадит, желтеет, истекает последними каплями солнечный огарок.

Все! Конец! Прощай, любимая!