— Дал в зубы, а теперь…
Гарбуз рассмеялся.
— Дал все-таки? Вот молодец!
— Дал, а теперь боюсь, расправы жду от Бутылочкина.
— Жди, дождешься!.. Он мастак на такие дела. Эх, парень, да разве ты один попался ему в лапы? Каждого новичка обкручивает и сосет. Подавится, дай срок! — Гарбуз ткнул Остапа кулаком в грудь. — Защитим, не бойся…
Бутылочкин, проходя мимо, с теплым платком вокруг шеи, замедлил шаг, покосился на Остапа, ждал, что тот остановит его, будет униженно просить прощения. Нет. Не остановил.
К вечеру того же дня Остапа передвинули назад, в чугунщики. Он побежал к мастеру, к инженеру, пожаловался на Бутылочкина: это, мол, его рук дело, оговорил, накляузничал. Но Жан Жанович не захотел даже слушать Остапа. Махнул рукой и скрылся. А усач Колобов откровенно пригрозил:
— Фордыбачишь? С политическим связался? Наговариваешь на честных людей?
— Та какая там честность у Бутылочкина. Мироед! Шкуродер!
— Вот, я ж говорил!.. Знаешь, чьи слова повторяешь? Господа революционеры точь-в-точь так разговаривают. Берегись каторги, голова!
— Та разве убережешься при такой жизни?
— Хватит, надоело!.. Если не нравится работать чугунщиком, бери расчет и проваливай за ворота.
Остап сжимал кулаки и скрипел зубами. Ух, попался бы ему Бутылочкин в темном углу — придушил бы проклятого.
После гудка пошел домой вместе с Гарбузом, пожаловался:
— Что ж такое делается, а? Среди бела дня…
Из прокатного цеха, где бастовали вальцовщики и крановщики, на домну пришли делегаты и потребовали, чтобы катали, чугунщики, газовщики и горновые бросили работу. Гарбуз схватил Остапа за руку, потребовал:
— Бросай работу, живо! И другим скажи, пусть шабашут. Сказал и убежал к каталям и газовщикам, уверенный, что его приказ будет выполнен.
«Бросай работу?.. — думал Остап. — А шо мий Кузьма, моя Горпина скажуть, коли у их не будэ хлиба? Нет, нельзя бросать работу, никак нельзя».
Но кто-то выхватил лом из рук Остапа, увлек за собой на литейный двор, где, уже толпились доменщики.
Тесной кучкой, прижавшись друг к другу, прошагали забастовщики по заводу, из цеха в цех — мимо мартеновских печей, мимо газомоторного, мимо станков механического, мимо черных земляных форм фасоннолитейного. И всюду Гарбуз поднимал кулак над головой, кричал охрипшим голосом:
— Бастуем, товарищи!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Уже несколько ночей не спит Никанор, лихорадочно спешит достроить землянку, а с рассветом снова проваливается в ночь забоев.
Не приходит усталость в тело рыжего Никанора. Не жалуется он, не охает. Привык. Всю жизнь свою он помнит такой, в тяжком труде. На родине, в Приазовье, слыл богатырем, двужильным, «красным человеком» — редкой ценной породы. Тянул лямку от зари до зари, весной и зимой, а летом, в пору жатвы, и глаз почти не закрывал. Если и спал, то стоя, все выколачивал и выколачивал деньгу и хлеб. Хуторяне наперебой друг перед другом заманивали его к себе. На все руки он был мастер: пахал, боронил, рыл колодцы, бил в карьерах камень, жал камыш на речке, скованной льдом, косил пшеницу, метал высоченные стога соломы, рушил просо, стриг овец, ковал лошадей, таскал мешки с зерном в амбары, делал кирпич в домашних цигельнях, и все быстро, ловко и все не для себя.
Привык не жаловаться, привык работы не бояться, привык переть напролом, как разъяренный бугай, через все препятствия, ломая и круша их, проходя там, где другой не мог бы проползти и на брюхе.
Нет, не зря его прозвали «красным человеком»…
Никанор упросил десятника дать ему пятнадцатый забой на полную выработку. Никогда еще не работал он на таком мягком угле. Чуть ударишь его, а он уже сыплется, как песок. Коногоны не успевают доставлять порожние вагонетки.
За упряжку Никанор удлиняет забой на несколько аршин. Закрепляет редко: ему жаль тратить время на подсобную работу, когда уголь сам просится в руки. И гонит, спешит Никанор.
Приходил десятник, осмотрел забой на расстоянии — не осмелился залезть глубоко, под зыбкую кровлю, — крикнул Никанору:
— Эй, бородач, крепить надо, — и ушел в темноту, мелькая шахтерской лампой.
Для отвода глаз Никанор поставил несколько стоек. А вечером, когда уже кончилась смена, случилось то, чего тревожно ждали шахтеры.
Коногон, пригнав партию вагонеток, услышал треск крепежных стоек — сначала негромкий, затем звонкий, гулкий, частый, как пушечные выстрелы. Коногон и лошадь успели пробежать лишь несколько шагов, их сбило ураганным ветром. И, падая, коногон услышал крик рыжего Никанора.
…К утру коногоны и крепильщики отрыли Никанора, извлекли из завала, бережно уложили на «козу» — вагонетку для крепежного леса — и выдали на-гора. На шахтном дворе пристроили его на кучу свежих пахнущих лесом и медом горбылей — чтобы просквозил утренний живительный ветерок, чтобы горячее августовское солнце целительно прогрело побитое тело.
Шахтеры, созванные гудком на работу, останавливались, хмуро рассматривали неподвижного чернолицего забойщика Голоту, допытывались:
— Наповал?
— Живой?
— Покалеченный?
Десятник Гаврила размахивал картузом, вопил сиплым голосом:
— Проходите, братцы, проходите своей дорогой! Дышит он, примяло, оглушило малость. Проходите, христом богом прошу! Тут не зверинец.
Но шахтеры не уходили. Топтались перед штабелем леса, гудели на разные голоса — тревожно, злобно и весело:
— С того света жилец вернулся.
— Вот, доработался наш силач!
— И ты жди такой доли.
— Не дождусь, я не жаднюга.
— Ну, народ честной, если самого рыжего Никанора прихлопнуло, так нас и подавно прихлопнет.
— Прикуси язык, ворона!
— Не работник я нынче, господа хорошие. Бастую.
— И я. Лучше в кабак… Кто со мной, чернявые?!
Прибежал, запыхавшись, лысый, краснорожий, хмельной, как всегда, фельдшер. На боку болталась брезентовая докторская сумка с пузырьками, бинтами, хлебом, колбасой и бутылкой, полной молока.
— Кого тут?.. Чего надобно?..
— Человека… аль не видишь? — обозлился десятник Гаврила.
Никанор раскинулся на сырых горбылях, задрав бороду к небу. Она, слежавшаяся, черно запыленная, торчала охвостьем старой метлы. Голая грудь посинела, вспухла. Густые курчавые волосы на ней обросли угольной пылью… Скрюченной в пальцах, жилистой рукой Никанор придерживал штаны. У его изголовья сидела убитая горем, воющая в голос Марина и десятник Гаврила.
Никанор открыл глаза, властно посмотрел на жену.
— Цыц, жинка! Я ще не покойник.
Марина покорно закрыла ладонью скорбный заплаканный рот.
Гаврила погладил кудлатую, забитую угольной порошей голову забойщика, дружески упрекнул:
— Эх ты, беспутный! Я ж говорил, требовал, приказывал: крепи забой, Голота, крепи!.. Не послушался. Ну, что теперь скажешь горному инспектору? Пеняй, друже, на себя.
— Молчи!.. — Кровью налитыми глазами Никанор покосился на десятника, и тот покорно умолк.
— Так, Никанор, так! — обрадовался кто-то в толпе шахтеров. — Скажи ему, цепной хозяйской собаке, правду-матку.
— Не надо, пожалей: околеет от той правды наш Гаврила.
Угрюмые шахтеры плотнее обступили Никанора. Краснорожий фельдшер отгонял их, кричал:
— Разойдись от солнца, раздвинься! Человеку простор нужен. Разойдись, дай дохнуть… Кому ж я говорю!
Нехотя расступались шахтеры.
Никанор не стонал, не охал. Приподнялся, устало погладил поясницу. Сидел, горбясь, кашляя, отплевываясь черной кровью, старый, худой, с запавшими щеками, с глубоко провалившимися глазами.
Фельдшер стучал о его зубы кружкой с молоком. Никанор жадно глотал, проливал молоко на бороду, вздрагивал лопатками. Потом неожиданно для всех встал на ноги и, не качаясь, твердо шагнул, тихо позвал жену:
— Ходим, Марина.
Шахтеры расступились. И тут Никанор прямо перед собой увидел Каменную бабу, шинкарку. Толстощекое ее лицо заплакано. Она, не стыдясь людей, жалостливо глядела на своего «кума».
Никанор нахмурился, молча отстранил Дарью с дороги и, опираясь на плечо Марины, медленно переставляя ноги, побрел к воротам. Десятник Гаврила не отставал от него.
Молча, пораженные, смотрели ему вслед шахтеры. И не скоро кто-то осмелился сказать:
— Ну и человек!..
Когда Никанор проходил мимо шахтного здания, на каменном крылечке конторы показался хозяин — в белом картузе и в белой тужурке, с трубкой в зубах, потный, багроволицый. Карл Францевич сочувственно заулыбался, покачал огромной белесой головой.
— Ай, ай, ай, Голота!.. Как это слушилось? Какой злой несшастье. Иди сюда, голубшик, иди, мой друг!
Никанор хмуро топтался перед крылечком, смотрел в землю. Гаврила толкнул его в спину.
— Иди, дурак, не отказывайся от хозяйской заботы.
— Иди, Никанорушка, — робко попросила Марина.
Карл Францевич проворно сбежал с крылечка и, придерживая Никанора под руку, ввел его в контору, в свой кабинет, усадил на диван, налил в стакан густого красного вина.
— Выпей, друг, это прибавляйт здоровья.
Окрашивая губы в бурачный цвет, Никанор опорожнил стакан.
Карл Францевич осторожно, чтоб не запачкать свою тужурку, сел рядом с шахтером.
— Ну, а теперь говори, как это слушилось? Ай, ай, ай! Такой прима майстер, такой хороший забойщик, а не жалейт себя. Пошему не хотел крепит кровля? Пошему не слушаль добрый голос десятник? Ай, ай, ай. Не ошидаль, Голота, такой безумство. Плохо ты делаль. Убыток есть моя шахта. Не хорошо, ошень не хорошо. Другой шахтер такое дело делай, я много штрафует его, увольняй, предает суду, убыток платить требуйт. — Карл Францевич еще наливает в стакан вина, всовывает его в черную покорную руку Никанора. — Пей. Вот так, молодшина!.. Все я тебе прощайт. Друга нельзя штрафовать, друга нельзя тянуть в суд. Друга надо жалейт. И я так делайт. Сам ты виноват, сам попал завал, моя шахта убыток делал, а я… — Карл Францевич достал из белой тужурки сияющий рыжий кружочек, положил его на заскорузлую ладонь Никанора. — Держи! Добрый сердце есть моя грудь. Не благодари, пошалуйста, не надо! Бери деньги, бери! Я знаю, ты есть шестный, справедливый шелавек, правду скажешь фабришный инспектор. Завтра он приедет сюда, следствие делайт. Так ты ему и скажешь правду: сам я виноват, господин инспектор, штраф с меня надо требовайт, а хозяин простил. Хорош