— Бежим, Вася! Скорее.
— Слухай ты, лапоть, стой и не рыпайся! — Васька сжимает мою руку, со злобой и презрением смотрит на меня. — В штаны наклал? Эх ты, а еще внук рыжего Никанора? Иди рядом и молчи, боягуз!
Идем прямо на белого глыбастого стражника. Его усатая говяжья морда повернута к нам. Маленькие злые глаза сверлят попеременно то меня, то Ваську. А рука, волосатая, с толстыми пальцами, теребит витой желтый револьверный шнур.
Схватит, ей-богу, схватит обоих, закует в кандалы, погонит в Сибирь. Надо поворачивать оглобли назад, пока не поздно, пока еще можно убежать. Но убежать нельзя: Васька крепко держит меня за руку.
Поравнявшись с городовым, Ковалик неожиданно останавливается и так широко раздвигает свои толстые непокорные губы, так ухмыляется, что видны его красные опухшие десны и редкие острые зубы.
— Здравия желаю, господин городовой! — медовым голосом произносит он.
Белое пугало молчит. Щеки наливаются темной кровью. Глаза выпучены, как у рака. Смотрят на Ковалика удивленно-подозрительно. Ваську это не смущает. Он вплотную подходит к городовому и спрашивает:
— Господин городовой, дадите пятак?
— Пшел вон, щенок! — гаркнул стопудовый человечище и замахнулся на Ваську лакированными ножнами шашки.
Но Ковалик даже теперь не отступился.
— Да я не даром прошу пятак, господин городовой. В награду. За прокламацию.
«Что он, дурак, делает, что делает!» Я жму Ваське руку: заткни, мол, свою глотку!
— За какую прокламацию? — городовой насторожился.
— P-революционную. В ней про царя кровавого и про грабительскую войну напечатано.
— Тсс, змееныш! — городовой побледнел, испуганно оглянулся вокруг. — Где ты видел эту прокламацию? У кого?
— А пятак дадите? Даром ни за что не скажу. Дайте!
Городовой сердито засопел носом, крякнул, подумал и полез в карман шаровар, позвенел мелочью.
Я стоял рядом с Васькой ни жив ни мертв. Сил нет, а то бы я дал Ваське в морду, плюнул бы в его бесстыжие глаза и заплакал от обиды. Вот так друг Гарбуза! Кому доверил Степан Гарбуз революционное дело?
Городовой достал пятак, положил его на раскрытую грязную ладонь Васьки, прошипел:
— Говори, где ты видел прокламацию?
Васька зажал пятак в кулак, незаметно подтолкнул меня и сказал:
— На дверях вашей будки, господин городовой.
— Брешешь, крапивное семя! Не может этого быть. Не дозволено.
— Не верите? Крест святой, чтоб мне с этого места не сойти, чтоб меня молнией сожгло и громом расшибло, чистую правду говорю.
Городовой оттолкнул Ваську и, тяжело топая подкованными сапожищами, побежал к своей будке.
Я засмеялся. И стыдно стало. Как я мог так плохо подумать о Ваське!
Ковалик посмотрел ему вслед, злобно буркнул:
— Ишь, «не дозволено!..» А убивать людей, грабить, морить голодом дозволено? Шкура!.. — разжал кулак, посмотрел на стертый медный пятак, усмехнулся, искоса взглянул на меня. — Слухай ты, с наградой чего делать будем? Проедим? Пропьем? Прокурим? Прокатаем на карусели?
— А если мороженое… — робко заикнулся я.
— Можно и на мороженое раскассировать. Две вафли лимонного получим. Пошли!
И мы быстро, плечом к плечу, зашагали с Васькой к мороженщику, приметная тележка которого стояла на углу первой линии и восьмого проспекта, в самом центре города.
Целый день прогуляли мы с Васькой в Батмановском лесу, на реке. Вернулся я домой вечером. Как только вошел в землянку, дедушка подозвал меня к себе глазами.
— Шабаш, Сашко!.. Умираю…
Дедушка нашел мою руку, слабо сжал и долго, не выпуская, молчал. Потом, собравшись с силами, снова заговорил:
— Прокляни своего батьку, убей, коли погонит тебя на завод або в шахту работать. Гуляй, все життя гуляй!
Стоявший рядом со мной отец мрачно сказал:
— Сань, скажи, что завод тут ни при чем…
Никанор долго оглядывал землянку. Остановил взгляд на мне, хотел что-то сказать еще, но не хватило сил. Смотрел на меня мутно и долго, сжимая застывающими пальцами мою руку.
Ночью он умер, а к утру в нашу землянку явились гнилоовражские бабы с чугунами горячей воды, чтобы обмыть и прибрать деда. Но Каменная баба никого не допустила к нему. Все сделала своими руками. Обмыла. Прибрала. Осыпала пахучей сухой травой, зажгла у изголовья две желтые свечи.
Лежал дед на трех столах, и не хватало ему места. Под пятками поставили табурет. Грудь у него набухла, живот втянуло.
У изголовья Никанора, не сводя с него глаз, в черном платке, чернолицая, сидела Каменная баба. Брата Кузьмы не было на похоронах. Его арестовали на днях и, говорят, будут судить каким-то военно-полевым судом. За то, что подбивал заводской народ не идти на германскую войну, не проливать свою кровь за хозяев.
Выносили деда из землянки в сумерки. Днем мужчины были на работе, и тяжелого Никанора мелкие собачеевские бабы не могли поднять и в двенадцать рук. Вынесли его Дубняк, Коваль, Гарбуз, отец, Дарья. Поправляя на плечах полотенца, они остановились с белым, свежевыструганным гробом, может быть, на том самом месте, где в далеком прошлом Никанор топтал землю, радуясь воздвигаемой хате.
Дряхлая собака, давно потерявшая голос, неожиданно залаяла с прежней молодой поспешностью. К землянке подходили стражники.
Люди с изумлением тихо опустили гроб на землю.
Конопатый стражник подошел, спросил грозно:
— А который из вас хозяин?
— Я, — откликнулся отец.
— Проходи в хату, и вы все тоже, — сказал конопатый. Покосившись недоверчиво на гроб, он приказал: — Постереги, Федоренко, потом посмотрим…
Всех загнали в землянку. Раздели. Обыскали.
— А где будут вещи твоего сына Кузьмы? Куда снесли? — допытывался конопатый.
— Давненько сын не живет с нами, — ответил отец.
Конопатый подошел ко мне.
— А вот мальчонка все как следует расскажет нам. Правда, курносый? Чего дуешь губы? Ну, скажи: куда брат носил прокламации, а? Может, зарыл где?
Гарбуз жгуче смотрит на меня. Но я и так понимаю, что нельзя говорить об этом, и не разжимаю губ.
Конопатый отходит. Повертевшись еще немного в землянке, стражники вышли во двор. Старший приказал осмотреть гроб. Кряхтя, зажимая носы, стражники перевернули каменного Никанора.
Не найдя ничего, ушли.
У головы Никанора стоит Варька. Одной рукой она вытирает слезы радужным шелковым платочком. В другой держит золотой нежнокорый лимон.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Проснулись мы однажды утром и не узнали своей землянки. Беленые ее стены измазаны дегтярными кругами. В середине их нарисована безобразная фигура, поставленная на четвереньки. Под аркой рук и ног толпились нюхастые остромордые псы.
И подпись: «Это Варька и ее женихи».
Вся Собачеевка сбежалась смотреть.
На пороге своей халупы стояла наша соседка, жена забойщика Коваля, шумно злобствовала:
— Я видела своими глазами, кто начернил эти художества. Егор беспутный, охальник проклятый. А еще Месяцем прозывается. Повесить его надо на сухом дереве. Такую чистую девку ославил!..
Отец, глядя себе под ноги, сверкая лезвием топора, молча соскреб нарисованное и торопливо скрылся в землянке, запер дверь. Долго шарил под кроватью, что-то искал. Вытащил оттуда желтые сапожки, цветастую шаль, шелковый платок.
— Твое это добро? — спросил отец, глядя на Варьку.
Она молчала, забившись в темный угол. Отец схватил Варьку, выволок на средину землянки, аккуратно намотал на кулак ее длинные шелковые волосы и спросил:
— Где взяла наряды?
Варька застучала зубами, закрыла щеки ладонями, оправдывалась:
— Купила, ей-богу, купила, вот спросите у Насти…
— Брешешь. Говори, подлюка, где взяла?
— Купила, родненький, вот провалиться, вот не встать! Настя денег дала.
Отец придавил лаптем Варькину голову к земле, натянул волосы. Далеко за плечи разгонял тяжелый кулак и бросал его в лицо Варьки. Кряхтел, ахал, как молотобоец. От его аханья дрожали стены, подскакивал на кривых ногах стол, и не слышно было нашего воя и стонов Варьки.
— Ну, теперь скажешь?
— Скажу, скажу.
Рассказала Варька, как Аганесов одурманивал ее водкой, угощал ореховой халвой, как подарил ей ковровые сапожки, шаль и пятирублевку с дутыми сережками в придачу, как обещал жениться и сделать хозяйкой всего своего добра.
Все рассказала Варька, забыв только про лимоны, которые носила умирающему деду.
Отец помог ей подняться, подвел к ведру с водой и сказал:
— Умойся и уходи с нашего двора, забудь, что у тебя есть отец, шлюха ты последняя.
Немытая, расстрепанная, кое-как одетая, ушла Варька, переступив через шелковый радужный платок, распластавшийся на полу землянки.
Шла по Собачеевке, глядя в землю, сгорбившаяся, маленькая. Шла через Ямской рынок, мимо инженерских кварталов, вдоль высокой ограды завода, шагала пустырями, свалками, потерявшая глаза и слух. Шла, куда несли ноги.
Блуждала целый день. К вечеру очутилась перед кабаком Аганесова. Стояла на нижней ступеньке, раздумывала, идти или не идти дальше. Тут и нашел ее Егор Месяц. Тихо приблизился, робко тронул ее холодную руку:
— Варь…
Она круто обернулась, губы ее испуганно задрожали.
— Уйди.
И побежала на крылечко, хлопнула дверью кабака.
…В ту же ночь Собачеевка проснулась от церковного набата, от тревожных гудков на шахте, от высокого, до самого неба, пожарного пламени.
Горел кабак, горела ночлежка, горели конюшни, дровяные склады, горело все обширное подворье Аганесова. К месту пожара неслись, гремя колесами по сухой дороге, красные бочки, запряженные лошадьми-зверюками. Скакали казаки. Дым и огонь лизали низкие тучи, освещали полночную землю.
Егор Месяц, в праздничной желтой рубахе, подпоясанный кожаным, с медными бляшками ремнем, сдвинув картуз на кудрявый затылок, стоял раскорякой на крутом обрыве Гнилых Оврагов, спиной к пожару и, пьяно шатаясь, голосисто кричал: