— Пойдем, Саня!
Молча выходим из красного уголка, молча идем по бесконечному пролету мартеновского цеха.
Много раз я видел, как загружают шахтой мартен, как выдают сталь, как работают краны, машины, самопишущие контрольные приборы, как командуют тысячеградусным огнем сталевары… И все-таки сейчас смотрю на все это так, будто вижу первый раз. И Лена тоже не отрывает глаз от огня. Стоим. Молчим. Смотрим. Наверное, одно у нас сейчас спасение — бушующий, расплавляющий даже сталь огонь. Только он один может растопить ледяную стену, выросшую между нами. Да, да, это так. Вот рушится она, тает, растекается… Тепло… Светло…
Лена отрывает взгляд от мартеновской печи, поворачивается ко мне — глаза ее полны молочно-розового огня, жарко пылают, губы улыбаются.
— Саня, не сердись на меня, я… я не виновата… не могу иначе.
— Почему, Лена, почему?
— Потому что…
Грохочут в гигантском пролете цеха завалочные машины. Полыхают голубыми молниями электровозы, толкающие вдоль печей состав платформ с мульдами. Льется шлак. Льется сталь. Набатно трезвонят в колокола мостовые краны, несущие в своих клешнях ковши, полные жидкого металла. Сталевары и подручные туда и сюда бегают мимо нас. А мы с Леной стоим, прижавшись к тыловой ферме, поддерживающей крышу цеха, и говорим, говорим…
И вот до чего, наконец, договариваемся.
— Хорошо, Саня, я скажу тебе свою правду…
Затаив дыхание, жду… Чувствую, как бледнею. Стальной, плитчатый пол дрожит, шатается, уходит из-под моих ног. И все-таки требую:
— Говори!..
— У меня был жених. Давно. Два года назад. Я… я… любила его…
Жду, что еще скажет. Холодно. Дует ветер. Сердце останавливается. Уже в непроглядной ледяной темноте я слышу голос Лены:
— …верила ему, а он…
Дальше, дальше! Почему замолчала? Ох, как воет ветер, какая сырая холодная ночь!..
— …Зря я ему верила. Так я ему и сказала, и… больше мы не встречались. Ни разу!
Одна звездочка, единственная, прорезалась сквозь тяжелые тучи. Ветер обмяк, потеплел. Железные плиты вернулись под мои ноги.
— …Теперь ты понимаешь, Санечка, почему я так упорно твержу тебе: рано, рано?
Молчу. Собираюсь с силами. А она торопит, безжалостно тиранит:
— Понимаешь?
Молчание. Холодное. Бессильное. Отчаянное. Не желающее пощады. Теперь я превращаюсь в крепость. Пусть штурмует из последних сил, дам добрую сдачу.
— Санечка, почему молчишь?
— Ты мне все сказала?
Долго, мучительно долго жду ответа на свой удар. Тишина. Я не слышу дыхания Лены.
Открываю глаза. Никого нет рядом со мной. Нет и вблизи. Я один стою у железной гигантской колонны, на сыром сквозняке. Грохочут машины и краны, гудят колокола. Сталевары и подручные с насмешливым презрением косятся в мою сторону.
Презирайте, не боюсь! Сильнее, чем я, вы не можете презирать.
Опустив голову, кусая губы, стою на железном полу и тупо, кровью налитыми глазами, смотрю на то место, где только что находилась Лена. Отчетливо вижу на рубчатой плите черные отпечатки. Это ее следы, ее!
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Куда, к кому мне податься? Борьки нет дома.
Иду к Гарбузу. Степан Иванович живет в соцгороде, в отдельной трехкомнатной квартире. Первая его жена давно умерла. Теперь у него новая подруга, Татьяна Николаевна, двое ребят — Васька и Петька. Я редко бываю у Гарбузов. Неловко, нехорошо чувствую себя с Татьяной Николаевной. Женщина она как будто неплохая, вроде всегда приветливо встречает меня, однако мое сердце не лежит к ней. Смотрю на ее детски пухлые свежие щеки, на сочные вишневые губы, на ее шелковое красивое платье, слушаю ее молодой властный голос, а неотступно думаю о тете Поле, первой жене Гарбуза, вижу ее длинную черную, в заплатах юбку, ее босые потрескавшиеся ноги, ее морщинистые, втянутые, словно приклеенные к деснам щеки, бледные голодные губы…
Дверь открывает Татьяна Николаевна. На ней красный, в белых горошках халат. В руках мохнатое купальное полотенце. На босых ногах шлепанцы. Длинные густые волосы тяжелой каштановой гривой лежат на плечах. Я почему-то вспыхиваю и невольно отступаю от порога на лестничную площадку. Татьяна Николаевна начинает смеяться так, что, наверно, слышит весь дом.
— Ты чего испугался, Саня? Неужели такая страшная? Собралась купаться. Входи, входи! Степан Иванович дома, сам с собой в шахматы сражается.
— Кто там, Танечка? — гудит в глубине квартиры басистый голос Гарбуза.
— Са-а-анька! — нараспев отвечает Татьяна Николаевна. Придерживая халат на своей пышной груди, она хватает меня за рукав, тянет за собой через порог прихожей и, не выпуская, вводит в большую, полную света комнату, где восседает за шахматной доской Гарбуз. — Вот тебе партнер. Сражайтесь, а я пойду. — В дверях столовой она останавливается. — Ужин и чай, надеюсь, сумеете для себя приготовить?
Гарбуз щурит глаза и под его пепельно-сивыми усами вспыхивает золотая улыбка.
— Надейся, Танечка, надейся!.. Иди, спокойно бултыхайся, да смотри не утони.
Татьяна Николаевна исчезает. А Гарбуз смотрит, прищурившись, продолжая улыбаться, на порог столовой будто жена все еще стоит там. Обо мне он, кажется, забыл. Нет, вспомнил. Вздыхает, переводит на меня взгляд.
— Хорошо, что пришел!.. Садись, будем сражаться. Или раньше поужинаем?
— Нет, есть мне не хочется.
Гарбуз пытливо, насмешливо смотрит на меня.
— Ты чего такой перекошенный, как среда на пятницу? Что угнетает добра молодца? Куда попала заноза? И кто ее вонзил в тебя?
Все бы рассказал Гарбузу, что случилось, если бы не эта его обидная усмешка, если бы не это слепое неуважение к моему горю.
Пожимаю плечами, говорю равнодушно.
— Ничего не угнетает, все хорошо. Вы белыми или черными будете играть?
— Хозяину положено черными… Так, говоришь, все в порядке?
Молчу. Делаю ход королевской пешкой. Гарбуз сейчас же отвечает. Я продвигаю сразу на две клетки ферзевую пешку. Гарбуз медлит с ответом, раздумывает.
Из глубины квартиры доносится плеск воды, и, кажется, веет оттуда сосновым лесом. Гарбуз внимательно смотрит на шахматную доску, а сам, чувствую, прислушивается к этим всплескам.
— Ишь, как рыба на тихой заре, резвится!
В моей груди рушатся все препоны, и я спрашиваю Гарбуза:
— Любите вы ее, Степан Иванович?
Он шумно всплескивает ладонью о ладонь.
— Люблю, Санька, грешен! Люблю! Кохаю!
— А она… тоже?
Гарбуз почти обижен.
— Да разве сам не видишь? Слепой, что ли?
— Значит, ничего, что у вас была… тетя Поля?
Лицо Гарбуза становится тревожно недоумевающим. Пепельно-седые усы топорщатся.
— В каком это смысле «ничего»?..
— Ничего не мешает Татьяне Николаевне?.. Ведь она, наверное, знает, что у вас была жена, тетя Поля, что вы ее любили…
Гарбуз сразу все понял и расхохотался.
— Оказывается, ты еще младенец, Санька!.. Агнец непорочный. Вот не ожидал! Мыли и парили тебя, бедолагу, в сточных водах, трепали по разным трущобам и волочили по дну Гнилых Оврагов, затаптывали в грязь, а ты, как чистопробный металл, не поддался, блестишь чистой душой. Хорошо, Сань, очень хорошо! — Кладет мне на плечи руки, заглядывает в глаза. — Выкладывай, что мучает?
И я все, решительно все рассказываю ему о Лене и себе. Гарбуз обрадовался.
— Молодец она, твоя любовь! Могла ведь все легко скрыть. Понимаешь? А не захотела, все выложила. Не оценил ты этого, Саня. Голова садовая, раз такое сокровенное доверила, значит считает, что ты достоин ее…
Я закрываю глаза ладонью, страдальчески морщу лицо, почти вскрикиваю!
— Зачем она доверяла такое, зачем?..
— Ну, брат, ошибся я насчет твоей чистой души!.. Оказывается, тебе особые пилюли требуются. Эх, Санька, Санька!.. Так, как любишь теперь ты, умели любить даже на Собачеевке…
Гарбуз подходит к большому окну, кулаком бьет по кресту рамы, распахивает ее. Расположившись на подоконнике, набивает черную обугленную трубку махоркой, закуривает и, глядя на заводское зарево, сердито пыхтит вонючим дымом.
— Н-да!.. Выходит, Магнитку легче воздвигнуть, чем старину из души выкорчевать.
— Степан Иванович…
— Молчи, барбос!.. — Гарбуз разгоняет табачный дым рукой, кивает в сторону заводского зарева. — Тебе созданы все условия для возвышения. Будь человек как человек! Обменивай веру на веру, правду на правду, чистую любовь на чистую любовь…
Весь вечер, гневно и вдохновенно, гудит и гремит над моей понурой головой бас Гарбуза. А я… Страдаю. Терплю.
Поздней ночью покидаю квартиру Гарбуза. Иду пешком через барачный город на пятый участок, к подножию Магнит-горы. Вот и дом Богатыревых — тихий, чернооконный, с ночной фиалкой в палисаднике. Одуряющий ее запах заполняет всю улицу.
Перелезаю через изгородь и, путаясь ногами в зарослях цветов, подхожу к третьему от угла окну. По ту его сторону, за рамой, за тонкой стеклянной перегородкой — Лена. Спит или не спит? А, все равно!.. Достаю из кармана перочинный нож, всовываю его тонкое лезвие в щель между створками, поддеваю крючок. Окно гостеприимно распахивается. В лицо ударяет знакомое, родное тепло. Подаюсь назад, в палисадник, рву цветы, все подряд, какие попадаются под руку. Их уже много, полна охапка, целая копна, а я все рву и рву, до тех пор, пока цветник полностью не опустошен. Возвращаюсь к распахнутому окну. Бесшумно вскакиваю на подоконник. С подоконника неслышно, мягко, словно на мне лебяжьи сапоги, спрыгиваю на пол, оглядываюсь, прислушиваюсь. Лена дышит тихо, ровно. Спит. Кровать ее выделяется белоснежным сугробом в темной глубине комнаты. Иду прямо на эту ослепительную белизну. Подхожу, обсыпаю любимую ворохом цветов…
Она просыпается. Не вскрикивает. Не удивляется. Не спрашивает, кто и что. Не прогоняет. Облокотившись на подушку, вся в цветах, вглядывается в меня. И лицо ее, волосы, цветы, глаза все резче выступают из темноты, белеют, светятся.
— Саня!.. — шепчет она и торопливо ищет мою руку.