– Ох… скажите мне, графиня Натали… это правда… что люстра крутится?
На мне желтое платье, тонкое – шелк! шик! – на шее, неприятно холодя ее, висят в три ряда бусы, бледный перламутр. Чтобы не продрогнуть до костей, я не стала снимать с ног вязаные шерстяные носки.
– Вы пьяны, Лен… Элен!
Сестра утопает в изумрудно-зеленом «китайском» халате, вместо пояса она использовала отцовский галстук (папа его все равно никогда не носит), на запястьях у нее накручены бусы (типа браслеты).
– Вы… клевещете! Я знаю это… как… как… свои десять пальцев! – И я подношу к носу руку и начинаю ее рассматривать с безумным видом.
Сестра хохочет, расплескивая компот из бокала.
Никогда в жизни мы не были такими пьяными.
Мама не сердилась на нас из-за платьев, но вот бокалы отбирала, говорила, что бабушка Маша подарила их ей с папой на свадьбу.
– Перебьете, а она узнает… а она такая… еще будет мне выговаривать, что не уследила!
Когда корчить из себя графинь нам надоело (наверное, я тогда перебралась класс в четвертый), мы переквалифицировались в хулиганок: звонили по телефону на неизвестные номера и пели песни из рекламы. Почему-то мы думали, что это смешно.
– Не помеха, два ореха, лучше, чем один! – орали мы.
Обалдевшие от неожиданности люди даже не сразу бросали трубку. Хотя иногда очень ругались.
Иногда мы звонили на радио, на разные передачи, где можно было поздравить кого-то с днем рождения и заказать для него песню. У меня для такого случая была заготовлена речь. Я звонила и говорила:
– Здравствуйте! Я хочу поздравить своего парня Богдана. Сегодня ему исполняется двадцать три года… И хочу заказать ему песню…
У Богдана был странный музыкальный вкус – как у двенадцатилетней девочки. Возможно, ведущие что-то подозревали, но песни все равно ставили.
Сестре тоже хотелось поздравить Богдана. Однажды она уговорила меня дать трубку ей.
– Тебе не поверят, что он твой парень! – спорила я. – У тебя голос детский! У малявок парней не бывает!
– Ну, пожалуйста, ну дай… ну, Ле-ена! Я скажу, что это мой бра-ат!
Как назло, ей даже дозвониться удалось легко. И, получив возможность говорить, она заорала:
– Моему брату… Богдану… сегодня исполняется… сегодня… двадцать тридцать года! Он хочет… группу «Иванушки Интернешынал»!
Она бросила трубку, а я, хохоча, скорчилась на ковре. Больше Богдана мы не поздравляли, хотя песню «Иванушек» нам все-таки включили. Тучи как люди, дело известное.
Потом у нас откуда-то появилась колода карт, и мы резались в дурачка, пока мама не отобрала у нас карты. Хоть мы и плакали, заверяя ее, что не играем на деньги, она все равно сказала нам, что азарт – это очень плохо, а дедушка Гоша как-то раз проиграл всю зарплату, за что бабушка Нина заставила его целый месяц ночевать в кладовке с мышами. Мы нарисовали свои карты с выдуманными мастями – «листик», «яблочко», «цветочек» и (внезапно) «курина костка», но и их мама изъяла и выбросила.
Однажды в сочельник мы с Наташкой решили погадать – способ был вычитан в журнале «Cool girl». Каждая из нас надела на левую ногу носок и легла спать. Гадание гласило: девушке должно присниться, как приходит ее будущий жених и надевает ей носок на правую ногу. Для верности мы натянули одеяло на уши, чтоб из-под него торчали ноги. Лежали, хихикали, шевелили пальцами.
Мне не приснилось ничего.
А сестра сказала, что во сне пришел мужик с топором и отрубил ей ногу.
Вот честно, это было так неожиданно, что я полчаса не могла отсмеяться.
– Это из-за того, что нога замерзла и занемела, – сказала я наконец. – А какой он был?
– Мужик?
– Да.
– Худой очень. Вроде я где-то его видела, но не помню где. Не знаю.
– Ты б ему сказала: дурачок, что ли, сценария не помнишь?
Наверное, нельзя гадать, если не умеешь управлять процессом. Тут как во сне – если заходишь в темную комнату, свет не загорится, сколько ни нажимай на выключатель. Во сне надо не включать свет, а идти во тьму – и она отступит сама. Чтобы пришел суженый, надо от него бежать. Все просто.
Через много лет сестра собралась замуж…
Я приехала в Урицкое, сошла на станции и… зачем-то перешла железную дорогу – на ту сторону. Не знаю, почему меня туда потянуло. Я много лет там не была, но не заметила перемен. Та же тропинка в высокой траве, те же пушащиеся бурьяны, тот же дух запустения. Я хотела пройтись по той стороне и пофотографировать дома. Покосившиеся домишки, помнившие меня маленькой, и свежепостроенные кирпичные красавцы. Все – разные, все – личности.
Но уже после первого снимка я поняла: что-то не так. Это был обычный дом с шиферной крышей, буро-серой стеной и крашенными в голубой цвет ставнями, огороженный коричневым деревянным забором. Фото получилось унылое и невыразительное, как для паспорта. Целиком дом слишком мало говорил о себе. Тогда я подошла к калитке и постучала. Мне не открыли – и я сама нажала на ручку. Дверь подалась. Я вошла во двор, где были разбросаны разные вещи: ведра, грабли, какие-то галоши и даже детские сандалики, – подошла к двери дома, выкрашенной в тот же голубой цвет, что и ставни. Краска местами облупилась, открыв слои других цветов – прошлое разной глубины залегания. Я сфотографировала эту дверь – и поняла, зачем я сегодня пришла на ту сторону.
Двери той стороны – вот что нужно было снимать.
Если двор был заперт, я фотографировала закрытую калитку. Иногда дверь открывалась – и выходили хозяева.
– Здравствуйте, простите… – обычно у них были такие лица, что сразу становилось понятно: передоз вежливости, – я… я ищу Богдана… Он… сказал мне адрес, а я забыла… может, вы знаете… Богдан, он…
Никто не знал никакого Богдана, несколько раз меня высмеяли, один раз послали матом. Но обычно я уходила, оборачивалась и фотографировала их. Не зная, что получится, щелкала людей и убегала. Мне нравилось то, что происходило. Мне нравились закрытые двери и двери, которые открывались. Мужчины с испитыми лицами, чумазые дети, женщины, оравшие, чтоб я проваливала. Я убегала и кричала, что ищу Богдана, просто ищу Богдана, извините, простите. Я уносила снимки дверей – деревянных, железных, облезлых, крашеных, плотно запертых, на замок, на крючок, на щеколду, приоткрытых, распахнутых, всяких дверей, куда я не хотела входить.
Только когда один мужик погнался за мной, самым натуральным образом погнался – такой тощий, мелкий мужичок в камуфляжной майке и штанах, – я понеслась от него во весь опор, боясь потерять фотоаппарат, понеслась через поле, через бурьяны, через колючки, радуясь, что в кроссовках и джинсах, что я молодая, безмозглая и мне никогда ничего не будет. Я летела сквозь бурьяны, только фотоаппарат потерять боялась. Мужик быстро оторвался, но я не стала возвращаться в поселок. Я пошла по полю, фотографировала его, дошла до сгоревшей хаты, сделала несколько снимков. Но она разочаровала меня – казалась уже не страшной, слишком давно и очевидно мертвой. На обратном пути я снимала собак. Их было так же много, как и в моем детстве. Им можно было не рассказывать, что я ищу Богдана, – они сами его искали. Черная с черными глазами так точно – да, она все еще тут шныряла, краем глаза я ее видела.
Потом я долго изучала отснятый материал. Я даже собрала снимки в отдельный альбом, правда, потом они где-то затерялись – наверное, сгинули вместе со старым компьютером; с моими работами часто такое бывало: другой мир давал их, и он же забирал, если ему этого хотелось.
Если честно, на большинстве снимков вышла какая-то муть. Особенно кривыми и смазанными вышли те, куда влезли люди. Двери же получилось хорошо. Как молчащие уста не могут сказать глупость, так и дверь просто не может выглядеть плохо.
Прекраснее всего вышло поле. Все эти бурьяны, колючки и пух стали зеленым морем, как будто таящим на дне клады, золотые россыпи, сверкающие камни – что-то такое, о чем неведомо жителям поселка. Поле смеется над ними, издевательски щекочет носы пухом. А на одной фотографии, где-то вдалеке, у горизонта, я запечатлела что-то похожее на человеческую фигуру. Может, это был тот мужик, который за мной гнался. Может, дерево. Но когда я первый раз увидела его, то подумала: как явление Христа народу. Только народ не пришел.
– Помнишь Богдана? – спросила я сестру.
Она свела брови к переносице.
– Как мы звонили на радио, помнишь?
– А-а… – Она засмеялась. – Ну да-а… Мы были такие дурочки, – и так посмотрела на меня, что я поняла: она думает: «А ты-то дурочкой и осталась».
Моя сестра не любит кисель.
Слезинка
Я как-то спросила Наташку:
– Помнишь, как папа плакал?
Она сказала, что не помнит. Значит, это заметила только я.
Тогда по телику шел фильм про войну. Сестра валялась на ковре и раскрашивала картинки, взрывы на экране ее не занимали. Я сидела на полу, а папа в кресле. Фильм был такой грустный и страшный, что я не могла смотреть его неотрывно, часто отводила глаза, ругая себя за то, что такая слабачка. Обычно я уходила в кино так, что на полу оставались только мои тапочки, – вся целиком я была там.
А тут в какой-то момент я перевела взгляд на папу и увидела маленькую слезинку у него на щеке. Я хотела спросить: «Пап, ты плачешь?» – но не стала. Я поняла, что он скажет что-то вроде: «Нет, не плачу, ты чего это, Ленка?» – и это будет очень некрасиво по отношению к слезинке.
Мама не плакала никогда. Даже на похоронах папы. Мне кажется, в ней замерзли слезы. Тогда ведь было так холодно. Наташка плакала не переставая. И бабушка Маша. Я помню, как она закрывала лицо руками, как потом опускала их – и все ее лицо было в потеках косметики. Слезы смыли ее лицо, она потом больше никогда не красилась, тускнела и блекла до смерти.
Мама не плакала – зато она часто кричала. Она очень много кричала.
На меня обычно из-за оценок:
– Это что?! Что это? Двойка по истории? Как можно было получить два по истории?
– Я не слышала, что историк спросил. Все орали, а Гордей мне в спину ручкой тыкал…