Как всякий бегун от совести, я изредка – в моменты, когда совесть настигала, – писала бабушке письма, на которые она сама не могла ответить: руки не слушались. Кто-нибудь из соседей писал за нее под диктовку, и я получала послания с чудовищным количеством ошибок, местами совершенно непонятные, как будто написанные на неизвестном языке.
В начале декабря (как раз после того, как стало известно, что наш магазин закрывается) я подумала: надо написать бабушке. Зашла в «Первую полосу», выбрала самую яркую открытку и, не размышляя слишком долго, написала: «С Новым годом! Бабушка Нина, если я нужна, напишите – я приеду». Не знаю, что бы я делала, если бы она написала: приезжай. Не знаю. (Как бы я поехала, заграна-то нет?) Но тогда я как будто почувствовала что-то. Какую-то волну отчаяния. И когда я получила мамино сообщение, то поняла – это летело через океан пустоты бабушкино прощание. Потому что там – в своем маленьком сельском домике посреди зимы – она была в точке Немо.
Через неделю я получила от мамы сообщение с фото: белый сугроб, из которого торчал черный крест, перевязанный по деревенской традиции вышитым полотенцем. Мама умела кричать даже молча.
Я сидела в комнате, не выходя, несколько суток. Не чувствуя ничего, не понимая ничего, не осознавая ничего. Не помню, пила ли я, ела ли, ходила ли в туалет.
Мама и сестра не писали.
Не было никакого желания смотреть «Друзей», играть в «косынку» или общаться на форуме. Мне никто не писал и не звонил. Никто вообще.
Только на исходе четвертого, кажется, дня, в районе Рождества, Катька, моя вечная пропажа, вдруг написала: «Зацени, как моя Ксюха выступила».
Катькина дочь была странненькая, отмеченная богом девочка. Она стояла на сцене в каком-то рубище, босая, с распущенными волосами, жгла одну за другой спички и под аккомпанемент играющих кто в лес, кто по дрова музыкантов читала «Девочку со спичками».
Это был удар такой силы, на которую способны только искусство и смерть.
Я рыдала, выла и каталась по полу от боли. И все это – в тишине. Никто не слышал никто не видел никто не знал. В точке Немо так всегда.
Не помню, сколько времени прошло.
Выйдя на улицу, я зашаталась с непривычки. Холодно. Вечер, синева перетекает в черноту. Двор пуст, народ, как за щитами, спрятался за светлыми квадратами окон. Дверь соседнего подъезда скрипнула. Двор-колодец раздувает звуки, но шагов я не услышала, зато вспыхнул на крыльце маленький красный огонек – и завис в воздухе. Кто-то вышел покурить.
Он был очень близко, невероятно близко.
Люди здесь, рядом.
Мне было по-прежнему плохо, и плохо будет еще очень и очень долго, дни и дни, годы и годы, но в то мгновение я вышла из точки Немо.
Я не знаю, слышал ли космонавт на МКС (зачеркнуто) бог, как я тогда кричала.
Часть вторая
Маньяки
Про Помойного Деда говорили разное. То типа он прочитал в газете, как один бомж нашел в мусоре серебряную ложку, – ну и сам полез копаться в отходах жизнедеятельности в надежде повторить успех бомжа, то вроде бы после смерти жены потерял обручальное кольцо и до сих пор везде ищет. Помойный Дед обшаривал все мусорки в поселке – кое-что из найденного он тащил домой, а кое-что пытался продать людям на станции, впрочем, почти всегда безуспешно: считалось позором что-то у него покупать. Просто так, из жалости, сунуть ему в руку мелочь – еще туда-сюда, но брать в руки его «товар» – так же стыдно, как самому в мусорке копаться.
Ко мне он подвалил только раз – когда я сошла с электрички в тот злополучный день, когда…
…в общем, в тот день у меня случился первый секс.
Тот мужик подошел ко мне на вокзале в Заводске. Я опоздала на электричку и ждала следующую, отправлявшуюся через полтора часа. Я читала. Книга была толстенная, в суперобложке, наверное, ее он и заметил:
– Что читаешь?
– Кентерберийские рассказы.
– Э-э-э… Ммм… не хочешь… выпить?
– Нет, спасибо.
– А как отсюда до Парковой дойти – знаешь?
– Да.
Он был довольно старый, как мне тогда показалось. Лицо в морщинах, щеки впалые. Очень худой – джинсы на нем висели, куртка болталась. На плече – большая спортивная сумка, сдутая, как его щеки, по виду – пустая. Такие берут с собой в дорогу, когда думают, что обратно поедут с грузом. Еще он носил кепку. Да, он был низкого роста и в кепке, поэтому я вспомнила фразу «метр с кепкой» – так говорил про невысоких мужчин папа.
– Я в гости приехал…
– В первый раз в Заводске?
– Да… не в первый, но раньше тут был… давно. Знаю адрес: Парковая, десять. Далеко идти?
– Не очень. Дворами если, то минут десять ходу. Или можно проехать пару остановок на…
– Не проведешь?
У меня было время до электрички. Я спрятала книгу в сумку:
– Хорошо.
– Отлично! Подожди… Я мигом! – Он сгонял в ларек и взял две банки «Девятки». Одну открыл и протянул мне: – Угощайся.
– Спасибо.
Я отпила несколько глотков. Не то чтобы это было первое пиво в моей жизни, но взрослые меня до этого не угощали. Тем более «Девяткой», про которую все говорили, что она очень крепкая.
Идти и правда было недалеко. Заводск похож на дырявый носок – всегда можно неожиданно вынырнуть из темноты подворотни на белый свет и оказаться там, где вовсе не ожидал. Заблудиться тут просто, и дворами куда угодно доходишь быстрее, чем улицей.
Мы пошли.
Почти все дворы были как у баб Маши: разваленная песочница, ржавые качели и заросшие бурьянами клумбы. В одном, правда, имелась лавочка. Он сел, похлопал ладонью рядом с собой и сказал:
– Посидим?
– Вы же хотели на Парковую…
– Или хочешь: на качелях тебя покачаю?
– Не надо. У меня электричка. Я вас быстро провести хотела.
Я поставила пиво на лавочку и хотела его там «забыть». Как-то оно мне не понравилось.
– Ну пошли тогда, – он встал. – На Парковую так на Парковую. Заждалися меня там…
Вот с этого момента я точно поняла, что все не так, что надо вернуться, надо бежать, но почему-то пошла с ним. А там, между забором и стеной гаража, где нужно было сделать всего-то с десяток шагов и нырнуть в лаз (там доска выломана), он на меня и набросился. То есть просто зажал рот и сказал:
– Не ори.
А потом:
– Не боись, не опоздаешь.
Больше ничего он не сказал, только сдернул с меня штаны вместе с трусами. Было больно, но не так, как я думала: не так резко, как бывает, когда выдергивают молочный зуб (постоянных у меня еще не рвали к тому моменту) или когда стираешь кожу об асфальт при падении, а долго, долго, долго – до слез. Я плакала. Он что-то сказал, но я не услышала, просто закивала сквозь слезы и натянула штаны высоко, как маленькая, чуть не до подмышек.
Наверное, он спрашивал, как выйти на Парковую. Я даже не заметила, как он нырнул в лаз. Возможно, я его мысленно стерла из этой картины, не знаю. Он просто исчез. Я подобрала с земли сумку (я ее выронила, когда он зажал мне рот, она была тяжелая и легко соскользнула с плеча) и вернулась во двор. На лавочке стояла моя банка «Девятки». Я села рядом. Потом взяла и допила ее. Вообще не пробрало, а говорят, она крепкая.
В электричке было полно народу, но мне удалось сесть. Я смотрела вокруг – на лица, по большей части усталые (вечер же), – и думала: а вдруг они все знают, что со мной случилось? Все смотрят прямо на меня и осуждают. Каждый.
Это Ленка Попова. Она тупая шлюха. Ее трахнул какой-то старый мужик. Она знала, что ничего хорошего не случится, а все равно пошла с ним. Хоть бы кроссовки поберегла (Новые белые кроссовки! Как вообще можно было полезть в них в эту вонючую дыру за гаражом?), если о другом не думала. Тупая, тупая Ленка.
Я встала и вышла в тамбур. Там так грохотало, что не было слышно, как у меня грохочет в голове. Я закрыла глаза. Выдохнула.
Никто ничего не знает и не узнает.
Я вернулась в вагон. Люди увидели невысокую худую девушку в спортивных штанах и футболке, с сумкой через плечо. На ногах у девушки белые кроссовки – ни пятнышка, все в порядке.
То, что я чувствую, важно только для меня. Я приеду, помоюсь (воды в бак вчера наносила, водогрей работает) – и все будет хорошо. Только Катьке расскажу, ей нестрашно рассказать, она… такая же.
Помойный Дед прицепился ко мне на станции.
– Ы-э-ы! – выдавил он из себя. – Э!
Любое его обращение значило «купи, а?». Он протягивал мне куклу. Голую грязную советскую куклу (в детсаде, что ль, выкинули?), со свалявшимися в ком волосами. Кажется, у нее не было одного глаза.
Всем телом вздрогнув, я отпрянула и бросилась бежать. Эта кукла до трясучки напугала меня, показалась дурным предзнаменованием – а вдруг?.. Я знала, откуда берутся дети (я вообще много знала, хотя, как показала практика, знания мне ни в чем не помогли). По совету Катьки я пила отвар лаврового листа… «Вообще, помогает туда лимонного сока накапать, но это надо сразу…» – Катька много таких штук знала, хотя в действенности их мы обе сомневались.
Но месячные пришли по графику. Помойный Тролль просто меня разыграл.
Тем летом я вроде как начала встречаться со Шпалой – и рассталась с ним осенью, когда он пошел в армию. У нас тоже было несколько раз, причем первый – почти так же больно, как с тем мужиком, только не кровило (я не знала, что во второй раз тоже больно, что в туалет по-маленькому ходить какое-то время больно, – вроде бы все говорят о сексе, но одну сплошную неправду). Костя по жизни молчаливый, даже не спросил, кто у меня был до него, хотя я собиралась наврать ему что-то про то, как в детстве неудачно перелезала через забор, – так мне посоветовала наврать Катька, с ее слов, у кого-то такая байка прокатывала.
Катька тогда встречалась с Петрищевым, и мы впятером (Вавка был пятый лишний, вот так получалось) часто сидели где-нибудь во дворе, пили пиво и разговаривали.
Эти вечера, как и заводские дворы, были все какие-то одинаковые… вот мы сидим на лавочке, свет уходит, деревья превращаются в слепки из темноты, на небе можно отыскать пару жалких звездочек, как будто нашему поселку их выдает государство: вот держите горсточку, а остальное – льготникам и ветеранам ВОВ. С той стороны летит противный пух, от которого сильно чешется в носу: там целые заросли бурьянов, которые так цветут. Пьем пиво. Я всегда выпивала много, поэтому уже сильно датая, так что разговор воспринимаю как-то пунктирно. Мои белые кроссовки красиво выделяются в темноте, и я смотрю, главным образом, на них.