Я люблю тебя лучше всех — страница 23 из 36

– Джон Донн похоронен в соборе Святого Павла, а его эпитафия по-английски звучит как игра слов… John Donne, Undone… Можно сказать: Джон Донн – завершен. Или доделан, если буквально…

Машка толкнула меня под руку, и я чирикнула через всю страницу.

– Ай!

– Стихотворение «Прощание, запрещающее печаль» переводилось многими поэтами… наверное, идеальный его перевод невозможен… по-английски вы не поймете, к сожалению… мне нравится перевод Шадрина, хотя многие предпочитают переводы Кружкова или даже Бродского… хотя мне кажется, что нобелевский лауреат с задачей не справился… души смиреннейшей в тиши… ухода люди не услышат… – Ираида Игоревна начала читать без паузы между своим рассказом и поэтическими строками, от этого многие даже не сразу сообразили, что это стихи. Читала она монотонно, механически, как будто просто заполняла время словами, чтобы не стоять посреди аудитории молча, глядя в пустоту, – чего ей, возможно, и хотелось. Быть может, она не верила, что кому-то интересен Джон Донн, что кто-то ее услышит, – но я услышала.

В тот вечер я по-настоящему почувствовала, как тихо уходит смиреннейшая душа, как она аккуратно закрывает за собой дверь, так что только несколько прядок холодного воздуха проникает в комнату – и все. Я видела, как она уходит, никем не замеченная, свободная и печальная, а люди понимают, что ее нет, только когда она уже далеко…

Я слышала эти стихи и знала: она вот сейчас идет по этим улицам, невидимая, просто идет сквозь ноябрьский снег, но я знаю, что она там, а она наверняка знает, что я здесь…

Я не слышала ни Машки, ни Ритки.

Я видела только Ираиду Игоревну, которой из красивого досталось только имя.

Я не знала, что через пару лет она неожиданно выйдет замуж за немца, уедет в Германию и у нее будет огромный дом, трое детей и собака.

Я не знала, что Машка поделится со мной любовником.

Я не знала, что поделюсь с Риткой фантазиями.

Я не знала, что буду слоняться по свету, как та неприкаянная душа.

Но сейчас, когда я вспоминаю об этом, я думаю, что не тот вечер был частью наших жизней (частью, забытой всеми, кроме меня). Нет, это мы все – Ираида Игоревна, я, Ритка и Машка, были частью судьбы этого стихотворения, которая началась в шестнадцатом веке, продолжается до сих пор и продолжится после нашей смерти, после того, как каждый из нас, громко хлопнув или тихо притворив дверь, все же уйдет из этого душного мира во внешнюю тьму.

А прощание, запрещающее печаль, останется бесконечным и станет и нашим прощанием.

Тот вечер – когда мы кололи друг друга ручками, шубы примерзали к подоконникам, а тьма – к окнам, станет лишь одним из множества эпизодов в истории одного стихотворения. Одним из миллионов прочтений и звучаний. И ни у кого из нас не будет и не может быть более сложной и объемной судьбы. Даже у самого Джона Донна. Потому что человек – это мало, как ни крути.

Это очень и очень мало.

У бабушки Маши был двоюродный брат, звали его Петька.

(Это – важное. Не знаю, почему тянула, почему так долго не рассказывала. Может, потому, что его мало, важного. Когда носишь в себе важное, как будто защищен им. Весть хранит вестника, а не наоборот. Впрочем, это другое.)

У моей бабушки был двоюродный брат, звали его Петька. Я не знаю, как он выглядел, но вот бабушкина детская фотография у нас сохранились. Худенькая, блеклая девочка в белом платьице. Одно плечо чуть выше другого, ручки сложены на коленках, а на лице то самое выражение, по которому легко можно понять, что человек впервые надел новую одежду и весь в напряжении, пытаясь к ней приспособиться. А может, я ошибаюсь, и мне так только кажется, потому что бабушка не улыбается. Тогда детей не учили улыбаться для фото. У людей были более важные занятия, чем учиться улыбаться, – и бабушкины родители кажутся такими же хмурыми и неприветливыми: прабабушка в платке и темном платье в пол и прадед в каком-то длинном то ли пиджаке, то ли пальто.

Я думаю, бабушкин брат был на нее похож. Белобрысый, костистый. Смотрел волчонком, грыз ногти, ставил кляксы в тетради по чистописанию.

Они все – бабушка, ее родители и родители Петьки – жили в одной большой квартире в Ленинграде. Это была коммунальная квартира, до этого в ней жили богатые люди, эмигрировавшие после революции (а может, с ними случилось и что похуже, кто знает).

Бабушка рассказывала, что у нее была копилка в виде кота.



Всякий раз, когда к ним приходили гости, бабушка – тогда еще девочка – выходила с этой копилкой и гости бросали туда монетки. Бабушка иногда проверяла своего кота на вес – сильно ли потяжелел. У нее были на него далеко идущие планы. Но кот как будто и не собирался толстеть. Разумеется, бабушку это беспокоило. Она начинала подозревать неладное. Ее критичный ум подсказывал, что что-то тут не то. И вот однажды она заметила, что Петька как-то хитро на кота посматривает. Тогда она устроила засаду: в темном коммунальном коридоре за висящими на вешалке пальто и шубами затаилась и ждала. Петька пришел. Подошел к коту. Достал что-то из кармана (потом выяснилось: перочинный ножик), вставил лезвие ножа в щель копилки, аккуратно наклонил кота – и монетка выкатилась сквозь щель по лезвию.

– Ага! – закричала возмущенная бабушка. – Вор!

Она выскочила из-за пальто и шуб и набросилась на Петьку, повалив его с ног. Они катались по паркетному полу старой профессорской квартиры, дрались и молотили друг друга так отчаянно, что не заметили, как пришел кто-то из родителей.

Но о причине драки оба молчали.

Кота разбили перед Новым годом, и бабушка купила несколько красивых елочных игрушек, среди них красную звезду, которую надели на верхушку елки.

Бабушкин брат Петька погиб на войне.

О драке из-за кота с монетками она рассказывала мне много раз, поэтому я так хорошо запомнила эту историю.

Рассказывала ли она еще что-то – я не помню. Больше ссылок память не выдает, как ни формулируй запрос.

Все главное о нем погибло вместе с ним.

Еще что-то умерло с моей бабушкой.

Еще что-то – с кем-то, кто его знал, но кого никогда не знала я.

Возможно, единственное, что осталось от него, это пустяковая история про кота-копилку. История без морали, без глубоких чувств, без полета мысли. История, которая ничего не значит.

И это важное. Если нам не дано выбирать, что останется в памяти после нас, то пусть останется хоть что-то. У моей бабушки был брат. Его звали Петькой. Он таскал из ее копилки монетки, и она однажды подралась с ним. Все, что было по-настоящему, важное. Слова гаснут одно за другим, но несколькие, как последние звезды на утреннем небе, держатся дольше всех.

Как тот кот, я собираю в себя монетки, чтобы однажды быть разбитой. Все, что я смогу сохранить, я сохраню.

Петька завершен, но история про копилку осталась.

Конец стихов

Помню, как мы провожали Машку после летней сессии на первом курсе. Она еле-еле сдала экзамены, поэтому пребывала в счастливом офигении. Мы с Риткой оставались в Заводске: я при баб Маше с редкими вылазками домой, в Урицкое, а Ритка считала все эти моря-юга чем-то низменным (или ее не отпускали родители). Машка же решила поехать в Крым, потому что, с ее слов, там полно дешевой травы, которая растет чуть ли не на улицах: рви, суши и кури. Сначала ей предстояло доехать на поезде до Москвы, а оттуда самолетом в Симферополь. С собой она взяла лишь излюбленный рюкзачок, весь в значках с изображениями конопляных листков. Расцеловав нас на перроне – чтобы попасть в щеку Ритке, ей приходилось подпрыгивать, – Машка юркнула в вагон. Через минуту ее сияющее лицо уже обозначилось в окне: улыбка от уха до уха, обманчиво-голубые глазищи, светлые волосы ежиком.

Рядом со мной и Риткой на перроне стояли мужчина и женщина. Он – брюнет с элегантной проседью, в костюме, при галстуке и с портфелем в руке, она – статная, рыжеволосая, ярко накрашенная, в легком розовом плаще и с тонким шарфом на шее. Они о чем-то говорили, вдруг она порывисто обняла его, потом шутя оттолкнула (дескать, иди уже, долгие проводы – лишние слезы) и громко засмеялась. Тут ее заметили все, кто стоял рядом. Мужчина улыбнулся, чмокнул ее в щеку и заскочил в вагон. Женщина подождала, пока он появится в окне, принялась махать ему сначала рукой, а затем концом шарфа. Потом она резко схватила шарф за оба конца и потянула в стороны, изобразив, как будто задыхается: забилась в конвульсиях, свесила на грудь голову – и вдруг встрепенулась и лихо затанцевала что-то типа твиста. Все смотрели только на нее. Каждый пришел провожать кого-то своего, но казалось, что эта женщина тут, на наших глазах, прощалась с разумом, – а такое не каждый день увидишь.

Поезд тронулся. Мы с Риткой едва успели помахать Машке. Подруга медленно уплывала с наших глаз – в даль, в даль… Не сговариваясь, мы с Риткой рванули с места. Какое-то время бежали за поездом и махали, махали, махали… Как будто хотели исправить то, что попрощались недостаточно душевно…

Устав от бега и запыхавшись, развернулись и пошли по перрону к выходу с вокзала. Ритка ткнула меня локтем в бок: мимо нас проплыла та самая женщина в розовом плаще. Остановившись на секунду, она вздрогнула всем телом, как от неприятной мысли, расправила плечи и пошла вперед, на ходу поправляя шарф и застегивая плащ. Лицо у нее было искаженное, с росчерком боли.

– Думаешь, жена его? – спросила я Ритку.

– Любовница, наверно, – ответила она. – Разве жены так прощаются?

– Не знаю…

– Точно любовница, – мы шли от вокзала в сторону автобусной остановки, и Ритка развивала свою теорию: – Наверняка он с ней спит, когда приезжает сюда в командировки. Может, рассказывает ей, как сильно любит. И она ему верит. Может, даже верит… не по-настоящему, а просто потому, что ей хочется, чтоб он ее любил… как в романе.

– А может, ему хочется, чтоб его любили, как в романе, – предположила я. – И она любит. Просто потому, что может.

– Думаешь, любить – это так легко?