Я люблю тебя лучше всех — страница 24 из 36

– Думаю, что любить вообще не обязательно. Для того, чтоб человек думал, что его любят, любить точно необязательно.

– Я бы очень хотела любить… – Стоило Ритке заговорить о любви, как хрипотца в ее голосе становилась томной, почти эротичной. – Знаешь, мне очень нравится Селиверстов… Но мне кажется, он себя любить не позволит. Я бы, знаешь, хотела бы его вот так провожать на вокзале…

Я не могла представить Ритку – такую правильную и серьезную – танцующей посреди толпы на перроне. У нее волосы всегда собраны в хвост, губы поджаты, а взгляд строг. Даже сейчас, когда мы просто шли по улице, ее шаги звучали звонко и четко, шаги на пятерку. Мои же были какие-то слабенькие, шамкающие.

– Ты бы разве смогла?..

– Если бы его провожала – смогла бы. Ради него, мне кажется, я все-все смогла бы… Мы ведь все рождаемся ради любви, Лен. Вот сколько мы проходили произведений в этом году, а все об этом… любовь, что движет солнца и светила… Я вот роман о такой любви пишу. О верной, чистой, честной любви… О Селиверстове.

Мне кажется, я кривовато улыбнулась, потому что она бросила, скрипнув недобро:

– Смешно? Ну-ну, посмотрим…

– Уж надеюсь, как-то пронесет.

– Ну, конечно. Эдип тоже думал…

Мы засмеялись. Ритка продолжила (о Селиверстове она могла говорить часами):

– Мне кажется, не такой уж он холодный. Думаю, у него точно что-то было такое… романтическое. Может, ему один раз разбили сердце – и он взял и закрылся навсегда. Ушел в науку.

– Невозможность страдать тоже страдание, – сказала я. – Как сейчас, мы стояли на перроне, смотрели на Машку, но не слышали, что она говорит.

– А она говорила?

– Не знаю, – я вздохнула. – Я вот подумала… когда поезд поехал, а мы побежали. Так интересно – мы бежим, поезд едет… все движутся… что, если и в жизни все так же… каждый куда-то движется, каждую секунду куда-то движется… к какой-то своей цели… все, кто живет сейчас, все, кто жил когда-то, все, кто еще родится… все движутся, каждый куда-то вперед… и все однажды прибудут в нужную точку… – Я остановилась и говорила, глядя в Риткины черные глаза: когда твои слова ловят такими глазами, входишь в транс и рождаешь чудовищ и бабочек: – И тогда все, вселенная схлопнется. Каждое существо замрет, сцепившись со своим местом, – я переплела пальцы. – Знаешь, что это значит? Это значит, что, пока все не схлопнулось, ты точно не достиг своей цели… ты движешься, даже если тебе кажется, что это не так… и что бы ни происходило – это просто одно из твоих положений в мире… даже смерть, даже любовь… даже Нобелевская премия, – тут я вывернула руки так, чтобы можно было шевелить безымянными пальцами, – бе-бе-бе! Умеешь так?

Ритка засмеялась:

– Ну ты даешь! Так все могут. Это ж фокус для детсадовцев! А вот я умею фламенко танцевать!

– Да ну!

Ритка выгнулась, подняла руку, повела глазами, притопнула… и тут же, испугавшись заинтересованного взгляда какого-то мужчины, который шел по противоположной стороне улицы, стушевалась:

– Пойдем, я дома покажу. Как думаешь, Селиверстов умеет танцевать?

– О господи!

– Ну как тебе кажется?

– Не знаю. Отстань!

– Думаешь, я помешалась на Селиверстове?

– Нет, ты очень здравомыслящая!

– Издеваешься?

– Клянусь! Ведь лишь влюбленный мыслит здраво!

История Риткиной любви надломилась спустя полгода – в январе, в начале второго семестра. Ее кумир тогда читал нам невыносимо скучные лекции по теории литературы, разбирая все существующие направления, их сходства и отличия. Я часто прогуливала его пары, предпочитая общество полубезумной баб Маши, книг и настольной лампы. Иногда звонил телефон: по мою душу являлись Ритка или Машка. Так было и в тот вечер, а точнее – ближе к полночи.

– Лен… он… меня… не заметил, – ее слова отделяли друг от друга провалы-всхлипы.

Она рассказала, как шла за Селиверстовым до его дома. Сначала дождалась, когда закончится последняя пара, подкараулила его у выхода из учебного корпуса и двинулась за ним. Шла буквально в десяти метрах от него, старалась ступать след в след, видя в этом что-то сакральное. Кралась, чтобы он не услышал звука шагов. И в то же время – с надеждой, что он обернется. Селиверстов шел, и Ритка шла за ним, сжимая в ладони свое «я люблю вас», уже готовая разжать пальцы. А потом он подошел к двери подъезда, достал ключ от домофона, открыл дверь и вошел. Но перед тем, как войти, повернулся на секунду в ее сторону. Ритка увидела его лицо – бледное бумажное лицо – и дверь закрылась. Все. Она не верила, что он мог ее не заметить.

– Лен, я стояла прямо перед ним… одна, надо мной фонарь, вокруг меня – снег. И он меня не увидел, Лен. Как будто меня не было! А я стою и стою. Окна горят. И тут я понимаю, что не помню, как мне оттуда идти, вообще не помню… я же, как за нить, за него держалась… в лабиринте… а как домой? В общем, я заблудилась… снег, слезы, темно… сначала вообще вышла непонятно куда… потом снова куда-то не туда… а потом уже спросила у людей, и мне подсказали, где остановка автобусная… конечная «двадцатки», где Парковая пересекается с Ильича, там дальше частный сектор и гаражи… Домой доехала к десяти… Мама не разговаривает, отец кричит… Они мне звонили, а я не брала трубку, не слышала… Так плохо, Лен, так больно…

Я видела, как она сидит, запершись на кухне или в ванной, и сбивчиво шепчет в мобильник (у меня своего еще не было тогда), – голос сипит, становится от рыданий неприятным, занозящим слух.

– Я же в двух шагах стояла… фонарь горел, я… Мама спит, папа спит, а я не могу…

– Он бездушный, Рит. Жестяной человек, который питается стихами, – сказала я. – Он не любит людей вообще. Неужели ты этого не видишь? Он любит только слова, и те только собранные в нужном порядке…

Экзамен по курсу Селиверстова мы сдавали летом. По слухам, он мог отправить на пересдачу хоть половину потока. Ритка зубрила с остервенением, доводя себя до нервного срыва. Я сперва пыталась вникнуть в отличия старшего и младшего символизма, но быстро устала и, по своему обычаю впав в фатализм, решила, что если тройке быть (в конце концов, в прошлую сессию трояк он мне поставил), то она будет, а больше мне и не нужно. В воскресенье, накануне экзамена, я позвонила Машке и предложила прогуляться. Та проголосовала «за» (она вообще редко была против, выступая за легализацию вообще всего).

Мы слонялись по улицам в поисках места, чтоб присесть, выпить пивка и поболтать. Из дворов нас прогоняли бдительные бабки.

– Вот же, блин, зануды, чего приколупались, мы же банки в урну выкидываем, – бубнила я, когда мы уносили ноги из очередной беседки в тихом зеленом дворике.

– Не понимаю я нашего общества, столько ненависти к людям, которые просто хотят расслабиться…

Машка села на любимого конька. Как и все травокуры, она обожала затирать, что их ущемляют абсолютно незаконно: алкоголь – депрессант, а трава – антидепрессант, алкаши унылы, а любители марихуаны расслаблены и блаженны.

Мы примостились на лавке в сквере у библиотеки. Как ни странно, здесь, в самом центре города, в таком подчеркнуто культурном месте, на нас никто не обращал внимания, в отличие от глухих двориков. Воистину – хочешь спрятаться, стой на видном месте! В довершение наглости, мы сели по-гопницки, то есть водрузили задницы на спинку лавки, а ноги поставили на сиденье.

– У одного мужика эпилепсия была… знаешь, что такое? – продолжала Машка лекцию о пользе травы.

– Знаю, как у Достоевского…

– Вот, а трава его вылечила. Уже год припадков нет. Трава лечит. Расслабляться надо всем… осо-о-обенно всяким Риткам, – протянула Машка и открыла о лавку пиво, которое тут же толстой белой струей вырвалось из бутылки. Она попыталась заглотнуть эту струю, но захлебнулась и долго откашливалась.

– Ритка не то чтоб заучка, – сказала я, – то есть заучка, конечно, но тут еще и Селиверстов…

Машка закатила глаза:

– Она больная, что ль? Пусть заведет себе парня и успокоится. Надо ж головой думать: он препод вообще-то.

Меня позабавило, что оторва Машка советует кому-то думать головой с таким видом, как будто она сама – оплот здравомыслия.

– Не понимаю, чего ей дался этот зануда, – вела она дальше.

– Любовь зла…

– Любовь, Лен, добра. Это же этот… Иисус говорил.

– Разве?

– Ну да… ходил, всем цветочки раздавал, говорил: любите, трахайтесь… и Иисус же был хиппарь, как и все остальные эти… будды…

– Ты только верующим не говори такого…

– А что верующие? Я тоже верую! – не унималась Машка. – У меня и крестик есть!

Я засмеялась.

– Чего ржешь? На самом деле человек или верит, или нет. Если верит, то ему любой бог поможет, скажет такой: о, я тебе помогу, Машка, подкину тебя до нужной станции, а ты потом, если что, Петьку, который мне молится, не обидь, покорми, обогрей, косяком угости… И все, Лен. А если человек не верит, то его никакой бог не будет слушать, хоть плачь, хоть вой.

– Философия у тебя, конечно, прикольная, но… Ты хоть что-то к экзамену учила?

– Ни! Хре! На! – Машка дерзко встряхнула головой.

– Слушай, ты б хоть почитала учебник… Селиверстов не тот человек, чтоб тебе просто так трояк выкатить…

– Не веруешь!

– Маш, ну на пересдачу же угодишь!

– Не ве-е-еруешь! – Машка по-старушечьи пригрозила мне пальцем.

– Маш, ты не сдашь!

– Сдам!

– Нет!

– Да не боюсь я твоего Селиверстова! – Она крикнула и тут же дернулась, чуть не упав с лавки назад. – Ох, еб твою мать!

Я придержала ее рукой и, отследив направление ее взгляда, увидела удаляющуюся от нас мужскую фигуру, в походке которой чувствовалось что-то смутно знакомое.

– Вот же вспомни… – Машку аж перекосило. – Какого хрена его сюда принесло, а? Теперь не сдам, наверное…

– Он в библиотеку, скорее всего, ходил… Сели мы, конечно… Дуры! Но кто тебя за язык тянул!

Машка состроила обиженную гримасу, потом вздохнула и сказала:

– А, плевать! Пошли еще по пиву возьмем!