В третьем классе мы с Катькой придумали такую игру – на переменах кружиться в коридоре. Я заметила, что если долго кружишься, то в ушах начинает звенеть и мир меняется, все плывет, будто стаканчик с водой опрокинули на рисунок. Когда кружишься, можно представлять, что ты падающая с неба снежинка или осенний листочек. А еще меня не отпускала мысль, что, если вертеться достаточно быстро, люди увидят маленький вихрь, а не девочку в коричневой школьной форме (в начальных классах я носила форму). Кружиться было так прекрасно, что с неизбежностью должно было закончиться плохо, – и закончилось.
Я влетела в завучиху. Почти сбила ее с ног. Она схватила меня за плечи, остановив кружение:
– Ты что творишь?
Я смотрела прямо перед собой – перед глазами плыла бордовая кофта, а потом я разглядела на ней две круглые пуговки. Меня немножечко подташнивало.
– Мы… кружимся, – сказала я, обращаясь к этим пуговкам.
– Для чего, по-твоему, нужна перемена, а?
Я молчала.
– Чтоб кружиться? Или чтоб повторять домашнее задание?
– Чтоб… делать что хочешь…
– Да что ты говоришь! – Она так громко крикнула, что я подняла голову и посмотрела ей в лицо. И увидела их – один настоящий, зелено-карий, злой, а второй никакой, стеклянный. – Делать что хочешь ты будешь дома! При родителях! А здесь – школа. Упадешь, разобьешь голову – кто будет виноват?! Чтоб больше я такого не видела. Марш в класс! Уроки повторять.
Катька, стоявшая во время выволочки на безопасном отдалении, вернулась со мной в класс.
– Ненавижу ее! – злобно буркнула она мне в ухо. Катьке было неловко, что пострадала только я одна, поэтому она старалась как можно злее обругать завучиху: – Сука! – Это она сказала совсем тихо, потому что стеснялась настолько плохого слова.
Я выразила полное согласие с подругой.
Через несколько дней наши мальчики устроили такое столпотворение в раздевалке, что Гордеев налетел глазом на крючок для одежды. Хотя глаз остался на месте, вызвали скорую. Про завучиху сказали, что она на нервной почве получила инфаркт. Тогда я жалела только Гордея.
Однажды я придумала человека в красной куртке. Он… ходил в красной крутке, джинсах с бахромой и больших желтых ботинках. У него были длинные разноцветные волосы и такие же глаза. А тела – не было. Под курткой прятался скелет, просто голый скелет, ребра рядами и позвоночник. Цепляясь за ребра лапками, внутри него сидели птицы. Разные цветные птицы: попугайчики, колибри. И хамелеон. Хамелеон менял цвета, когда хочет. (Я читала в какой-то книжке, что хамелеон меняет цвет не для того, чтобы слиться с окружающим пространством, а просто так… под настроение.) Птиц и хамелеона человек показывал только тем, кто ему нравился, – детям, которым рассказывал сказки, красивые и страшные. К одной девочке он приходил чаще всех, потому что… это была некрасивая девочка, которая носила уродские кофты и всегда хорошо себя вела.
Он говорил ей:
– Знаешь, есть волшебный мир, где в радуге можно разглядеть восемь цветов!
А она отвечала:
– Хлеб в булочную завезли уже черствым.
Он говорил:
– Там летают тысячи таких цветных птиц, что внутри меня, и тысячи тысяч других, еще лучше!
Она отвечала:
– Наш кот задушил воробья и съел его.
Он говорил:
– Там на деревьях растут конфеты!
А она:
– Если я принесу из школы тройку, мама меня побьет.
И тогда он сказал:
– Хочешь мой глаз? Ты будешь видеть мир по-разному: своим глазом и моим. И я буду видеть мир так же по-разному. Так мы всегда будем понимать друг друга.
Он легко достал из глазницы свой глаз, который стал похож на стеклянный шарик с искрой внутри.
А девочка взяла нож и…
С Юликом меня познакомила Машка. В отличие от обожествлявшей любовь Ритки, в отношениях с мужчинами Машка никакой романтики не искала. Большинство ее кавалеров, появившись у нас в квартире однажды, уходили, чтобы больше никогда не вернуться. Машка с кем-то из них спала, с кем-то просто дружила, но не привязывалась ни к кому: то ли характер такой, то ли убеждения, то ли все вместе.
Подноготная истории мне неизвестна, но Юлик был Машке должен. Должен вроде денег, но они как-то сторговались на том, что он отдаст ей фикус. И однажды Юлик с фикусом появились на пороге нашей квартиры. Фикус – в большой кадке, а Юлик – в красной куртке.
…от него сразу пахнуло парикмахерской и еще чем-то заграничным (иномирским?).
– Привет! Прикольная стрижка, – сказала я.
На затылке у парня парикмахер-затейник оставил несколько длинных осветленных прядей.
Я ходила с отросшей из короткой стрижки ерундой, не желая тратиться на посещение салона. (Прическа, что болячка: не трогай, так сама пройдет.)
Он посмотрел на меня доброжелательно – и произнес:
– У тебя такое лицо, будто ты мир спасаешь.
– Я жарила котлеты.
– Значит, точно спасаешь.
– Есть будешь? Они, если честно, не очень получились, но съедобные.
– Давай. Только раз мы оба гости, то и его, – он кивнул в сторону фикуса, – надо угостить.
– Он не гость, он на ПМЖ прибыл. Но не переживай, я его буду поливать. Машка забудет, конечно. Как его зовут?
– Умберто. А меня – Юлиан.
– Лена. Раздевайся, Юлиан. И ботинки сними, Ритка взбесится.
Он расстегнул куртку, и я увидела тонкую белую футболку, обтягивавшую довольно крепкое тело.
Не помню, как он предложил поехать с ним и как я согласилась.
Это была квартира какой-то его тетки (или дядьки?) – в общем, дальнего, давно умершего родственника. Дом дореволюционной постройки; какое-то странное, вырванное из общего лада пространство, где трудно заподозрить планировку. Скорее, тот, кто обживал это место, просто перекраивал его всякий раз, когда менялось настроение.
– Нас год назад залили и повредили проводку, поэтому свет есть только в прихожей…
В тесной прихожей ютились коробки, кипы старых газет, вездесущие лыжи и открывался вид на санузел с большой ржавой ванной, унитазом и раковиной, белевшей в темноте, как Царевна Лебедь. Двери в санузел не было:
– Когда-то кто-то из жильцов вышиб. Вроде наркотой в ванной закинулся, что-то приглючило, и… Дверь на балконе стоит, навесим когда-нибудь.
В большой комнате стояла узнаваемо советская кровать, узкая, с лакированной, но облезшей спинкой, покрытая клетчатым зелено-серым покрывалом. Шкафы со стеклянными дверцами, пыльными и мутными. Где же все вазочки и рюмочки, столь любимые нашими людьми?
– Это все… давно раздали или выбросили…
Я беззастенчиво открыла один из выдвижных ящиков. Там лежал штопор, скомканный носовой платок, газета и открытка, на которой залихватский заяц нес огромный букет мимозы. С 8 Марта.
– Можно я возьму?
Он пожал плечами.
Швейная машинка вызвала у меня такой восторг, что Юлик даже испугался.
– Она крутится! Боже мой, она крутится и строчит! Вот это да! У бабушки Маши была похожая, но сломалась, и так и не починили: мастера не нашли. Выбросили.
– Это дореволюционный «Зингер». Вроде можно продать, но лениво возиться… Может, вынесу на помойку, так кто утащит…
– Юлик, ты что! Не выбрасывай, не смей! Пообещай мне, что сохранишь!
Он посмотрел на меня, улыбнулся, попытался поцеловать, но я вывернулась: в углу я заметила столик на одной ножке. Потемневший, с изуродованной пятнами столешницей, но такой красивый, что вот его бы я поцеловала, не думая.
– Что с тобой сделали злые люди?!
– Если б наши жильцы догадывались, то давно бы уже пристроили… а так, видишь, винищем залили, но… господи, и чего хорошего в старом хламе?
Я обернулась к нему и легонько ударила кулаком в грудь:
– Сам знаешь!
Он притянул меня к себе. Я была в пальто, и объятие вышло неуклюжим.
– Подожди!
Я сняла пальто, положила на кровать (повесить было некуда), посмотрела на него, как на спящую себя, несколько секунд, а потом начала раздеваться…
Юлик понял, что я все поняла, и поэтому так же быстро избавился от одежды.
Только в последнюю минуту, стягивая трусы, сообразила спросить:
– Резинка есть?
В сексе я была так себе, но и от партнера ничего не требовала: как получится, так получится, лишь бы не слишком больно и без последствий. Наверное, это Юлику во мне и понравилось. Я чувствовала, что он не уверен в себе. Иначе никогда бы меня не выбрал, предпочтя кого-то поопытнее или посимпатичнее.
Нам было очень неудобно лежать рядом на узкой кровати, к тому же разделяя ложе с моим пальто (свои вещи Юлик швырнул на пол).
– Тут жила старушка, любившая черно-белое кино? – Я кивнула в сторону плаката с какой-то дивой времен старого Голливуда.
– Нет, это я когда-то повесил. Мне нравится Грета Гарбо. У нее такие ровные брови…
Я прыснула:
– Как у моей бабушки…
– Странное место, да? – сказал он. – Не люблю эту квартиру. Сейчас не сдать, уж больно запущена, а на ремонт денег нет. Иногда ночую тут, но всегда как-то… неуютно.
– Я жила в похожей квартире много лет. Такие места иногда терпят людей. Если их не раздражать.
– Я хочу, чтоб меня любили, а не терпели.
– Зачем тебе это?
– По приколу.
– Да я уже заметила, что ты тот еще приколист!
Наша связь с самого начала была легкой и веселой. Я опасалась серьезных мужчин с серьезными намерениями – для меня они выглядели как экзорцисты для Эмили Роуз. Юлик ничего от меня не требовал, как и я от него. Я догадывалась, что у него есть и другие девушки, а может, и парни (я подозревала, что он бисексуален), но ни он, ни я не расспрашивали друг друга о бывших, настоящих и будущих…
Когда он кончал, хамелеон внутри становился синеватым, с переливом в изумрудный.
Музыка
Много у кого в нашем дворе были кассетные магнитофоны. Их по выходным ставили на подоконники – чтоб орало.
Девчонки – Наташка, Олька, Рушанка и маленькая Лиза Май – любили играть с коричневой пленкой, вытянутой из зажеванных кассет, – воображали себя гимнас