Я – Мари Кюри — страница 16 из 25

гнали из комнаты. До самого утра они слушали мои стоны, наконец солнце поднялось высоко, и, хотя при таком холоде окна были закрыты, люди, которые шли мимо на работу, замедляли шаг – озадаченные и недоумевающие.

Ева родилась «в рубашке». Такое случается, и медицина объясняет это тем, что перед появлением ребенка на свет просто не разорвался амниотический пузырь.

– В этом есть глубинный смысл, – сказала акушерка с видом прорицательницы. – Девочку ждут великие свершения.

– Они ждут обеих моих дочерей, – ответила я. – Иначе зачем мне тогда было рожать двух девочек!

Пьер, который только что вошел, услышал наш разговор. Он поблагодарил акушерку, заплатил ей и, распрощавшись, подошел к моей кровати.

Пахло карболовой кислотой и тальком.

– Тебе не кажется, что ты переусердствовала? – поинтересовался он и взял дочь на руки.

– Родив ее такой совершенной? – парировала я, и обсуждение народных суеверий, которые не имели под собой никакой научной основы и так раздражали меня, повисло в воздухе и пресеклось само собой: глядя на своего мужа, взволнованного и радостного, я поняла, что этой ночью страдала не я одна.

Париж, 1910–1911

– Всего лишь на несколько дней, – настаивал Поль.

– Но я ведь только что предложила свою кандидатуру Академии наук!

Дело совсем не в Академии наук, и мы оба это знали.

– Мари…

– А тебе не кажется, что это слишком смело – уезжать вдвоем? Покидать Париж? Люди все поймут, и вдобавок… что ты скажешь Жанне?

– Я уже давно не бываю дома.

– А если детям понадобится что-нибудь?

– Похоже, ты просто не хочешь ехать со мной.

– Ты отлично знаешь, что хочу, но, боюсь, сейчас не самый подходящий момент.

– Думаешь, мне не хватает храбрости, чтобы развестись с ней? Меня волнуют дети. Если мы разведемся, Жанна может запретить мне с ними видеться.

– Это правда?

– Ты даже вообразить не можешь, какова Жанна на самом деле…

Пьер подошел и взял мои руки в свои.

– Всего на несколько дней. Морской воздух пойдет нам на благо.


Мы уехали в следующую пятницу. Броне я сказала, что должна встретиться с хозяином домика на море, который хочу снять летом, и она сделала вид, будто поверила. Ирен и Ева остались на попечении гувернантки.

Мы сели на Южный экспресс – поезд, созданный по образцу знаменитого Восточного экспресса. Он отправлялся с парижского вокзала Аустерлиц и следовал в Лиссабон. Сперва мы с Полем ехали в разных вагонах – примерно двадцать часов, до Андая, который находится почти на границе с Испанией. Дальше наш путь лежал в Биарриц. Поезд отошел минут на сорок позже расписания, и нас заволокло липкое, вязкое напряжение. Наконец состав тронулся и помчался так стремительно, словно хотел нагнать упущенное время или принести свои извинения.

Когда за окном замелькали бескрайние поля, через которые предстояло ехать часами, наша тревога рассеялась и Поль пересел ко мне в купе. Глядя на проносившийся мимо пейзаж, я поймала себя на том, что радуюсь путешествию и тягостное ощущение, вызванное невозможностью повлиять на то, что происходит сейчас в Париже, теряет свою значимость и не так на меня давит.

Природа вокруг завораживала.

Мы с Полем поужинали в вагоне-ресторане и, обнявшись, уснули на кушетке своего купе. Мы словно начинали растворяться в пространстве, блуждать без указателей и направления, совершенно не заботясь о поисках дороги домой.

На вокзале Биаррица в нос ударил соленый запах моря.

– Ты только послушай, как рокочет прибой, – сказал Поль, пока мы пробирались с чемоданами сквозь толпу на перроне.

Для окружающих мы двое незнакомцев – без лиц, без имен, и едва я это осознала, мои глаза, привыкшие к темноте, словно прозрели, веки затрепетали и взгляд устремился к сияющему небу. То и дело мы останавливались и спрашивали у прохожих дорогу: хотелось послушать музыку местного говора, в котором перекатывались морские волны, разбиваясь о прибрежные скалы.

Устроившись в комнате пансиона, мы спустились на пляж. Запах моря тут был еще более терпкий. Босиком мы дошли по песку до самой кромки воды.

Мы остановились и смотрели, как набегают и отступают волны, как море вздымается и опадает, потом снова собирается в складки и вновь разглаживается. У берега море было совсем светлым, и прозрачный прибой уходил в песок, касаясь наших пальцев.

В небе парили одинокие облака, и его распахнутая лазурь накрывала нас.

Мне никогда не доводилось бывать на таком просторном пляже. Людей вокруг было немного – кто сидел, кто растянулся на песке, – и все же Поль притянул меня к себе и поцеловал, впервые – не тайком, а у всех на виду, словно мы находились тут одни.

Его руки крепко сжимали меня, и я, тихо покачиваясь в ритме его тела, поняла, что он тот самый мужчина, который мне сейчас нужен. Хотелось лишь одного: смотреть на него и прислушиваться к нему до конца дней.

Тем вечером, когда уже смеркалось, а с моря дул легкий ветерок, мы зашли в кафе рядом с нашим пансионом. Я была в шляпе и имела беспечный вид женщины, которая не боится, что ее узнают. У меня блестели глаза, щеки разрумянились. Взгляд же Поля был спокоен и ясен. У него было бледное лицо и густые волосы. Нам указали на столик в глубине зала. Я перехватила взгляды женщин, устремленные на Поля. Во мне вспыхнули ревность и гордость, столь свойственные людям в подобной ситуации и такие непривычные для меня.

О чем мы только не говорили за ужином – и очень долго не затрагивали ни одной научной темы. Казалось, нам наконец выпала возможность насытиться непринужденной беседой и узнать друг друга такими, какими мы были на самом деле, вне привычных ролей и обязанностей.

Внезапно Поль замолк и посмотрел на меня так внимательно, что я почти испугалась.

– Я люблю тебя, Мари, – сказал он.

Мне тут же вспомнились слова Брони, которые та произнесла на днях, и на миг в голове пронеслась мысль о Пьере. По всему телу пробежала сильная дрожь, я схватила бокал с вином и отпила большой глоток.

* * *

А тем временем в Париже кто-то пробрался в нашу квартиру на улице Банкье и разведал там все. Последствия этого события надолго омрачили нашу жизнь.


В детстве, когда мы жили в Варшаве, я особенно любила лавку, где продавались чай, кофе и специи.

Хотя царские войска покинули Варшаву после восстания польского народа против притеснений со стороны русских, в те годы повсюду еще оставались следы их могущества и нашего поражения.

Вывески на всех магазинах по-прежнему были на кириллице. Люди ходили по улицам спеша, словно не хотели наслаждаться красотой города, а свои политические взгляды выражали крайне редко. Разговоры скатывались к обыденным темам и пустякам. Чем бы ни занимались поляки, русские власти смотрели на них косо и с подозрением. У нас остался лишь один знак протеста – черная одежда, и люди продолжали упрямо носить ее.

«Никакой из этих книготорговцев не станет продавать русские издания», – уверял нас отец, когда мы проходили мимо его любимых магазинов по пути в продуктовые лавки.

В магазинчике, который так нравился мне, открыто продавали только то, что дозволено режимом, а в глубине, в задней комнате, творилось волшебство.

Здесь витал невесомый, тончайший аромат, похожий на запах только что срезанных цветов. Продавец глубоко уважал моего отца, у которого учились его дочери, и каждый раз, когда отец входил в лавку, лицо хозяина озаряла широкая улыбка и он спешил приветствовать гостя и пожать ему руку. Потом, убедившись, что никто за нами не наблюдает, он вел нас в заднюю комнату. Мы проскальзывали за занавеску, и хозяин показывал нам свои контрабандные товары. Я между тем искала глазами старые коробки, покрытые яркой эмалью, – они давно уже стояли пустые, зато были свидетелями истории нашей страны. Торговец мог бесконечно рассказывать о кофе, вплетая в свое повествование экзотические названия: Бразилия, Аргентина, Ява – и труднопроизносимые наименования ценных сортов чая, таких как улун и пеко. Иногда – впрочем, это случалось нечасто – он показывал палочки корицы или мускатные орехи, приводившие в восхищение тех, кто не мог себе позволить эти специи.

В углу стояла большая мельница для кофе с массивной ручкой, которую мог крутить только силач, а рядом – то, чем я по-настоящему восторгалась и ради чего приходила сюда. Весы.

Две их латунные чаши хозяин заботливо протирал каждый раз, когда просто оказывался рядом или подходил взвесить что-нибудь, так что они становились все более тонкими и хрупкими.

– Это сплав меди и цинка, металл очень податливый и в то же время прочный, – объяснил мне отец, настороженно следя за тем, чтобы его не услышали из передней комнаты магазина. – Сколько лет этим весам? – спросил он хозяина.

– Двадцать пять уже, – ответил тот с гордым видом человека, который владеет поистине ценной вещью.

Самый пронзительный миг наступал, когда торговец брал специи, заказанные отцом, и шел к весам. На одну чашу он ставил латунную гирьку, выбрав нужную среди теснившихся на столе – ту, что соответствовала весу специи, а на другую чашу сыпал золотистой лопаткой душистые семена, порошки, травы.

Я смотрела, затаив дыхание. Не отрывала глаз от лопатки, с кончика которой падало еще несколько крупиц – однако хозяин проворно подхватывал их и убирал с чаши, так, чтобы плечи весов выровнялись. Дыхание возвращалось ко мне, только когда латунные блюдца переставали дрожать под моим пристальным взглядом, и торговец улыбался мне, словно знал, что точность измерения станет одной из глубинных основ моей жизни.

Однажды он предложил мне самой взвесить специи. Вопросительно взглянув на отца и дождавшись, пока он кивнет головой, я проскользнула за прилавок. Я привыкла настолько внимательно наблюдать за движениями хозяина, что переняла его сноровку и с первого же раза зачерпнула лопаткой верное количество специи.

– Оказывается, среди нас есть ученая! – пошутил он и задорно мне улыбнулся.