Я – Мари Кюри — страница 22 из 25

Чуть погодя, уложив дочерей в детской, я вернулась на кухню, обняла Броню и дала волю слезам, у которых в этот раз была особая мелодия – не та, что прежде.

Я просто устала бороться, чтобы отстоять себя.

Отстоять Мари Кюри, обыкновенную женщину.

Сестра позволила мне выплакаться, а потом заглянула мне в глаза и сказала:

– Ты совсем как еврейка.

На миг настала тишина – и я рассмеялась.

Броня поставила на стол два бокала и налила нам вина.

– Я непременно должна известить газету, что я католичка, хоть и не практикующая, – объявила я, подняв бокал, и одним глотком выпила вино.

Броня вдруг стала серьезной.

– Мари, бросай эту страну и возвращайся вместе со мной в Польшу. Там тебя примут, как ты того заслуживаешь.

– Мои дочери родились здесь, ну а мне стыдиться нечего, – ответила я.

Сестра допила вино, и мы еще долго сидели на кухне: я говорила, Броня слушала.

Все, что осталось от этой ночи у меня в голове, – белый шум, безликий, монотонный и плотный, как туман. Своим навязчивым, усыпляющим ритмом он укачивал меня, словно ход поезда.


На следующий день, 5 ноября, на поле боя выступила сама Жанна.

Андре встал рано и сразу вышел. В саду он подобрал газету, которую кто-то бросил через наш забор.

Комнаты первого этажа промерзли. Накануне вечером мы подтащили деревянный стол к окну с разбитым стеклом и заслонили проем, но осенний ветер все равно рвался сквозь щели. Впрочем, меня пробрал бы холод, даже если бы на дворе стояло лето.

Газета Le Petit Journal, главным редактором которой был Анри Буржуа – зять Жанны, не так давно угрожавший мне, – опубликовала пронзительное интервью с «убитой горем женой изменника».

Жанна чистосердечно призналась, что никогда и ни за что не прибегла бы к столь крутым мерам, если бы не извелась от беспокойства за двух своих детей: она не знала, где они, поскольку 26 июля после жаркой ссоры ее супруг забрал их с собой. И если французская жена все-таки может смириться с изменой мужа и вынести обрушившееся на нее горе, то французская мать, которая беззаветно любит своих детей, будет бороться за них до последнего.

«Французская жена…» – лаконично отметила я, отбросив в сторону газету с моей фотографией, снятой в лаборатории несколько лет назад.

Я встала и накрыла стол к завтраку для Брони и девочек. Хлеб, масло, заварочный чайник. Потом сняла с вешалки пальто и направилась к двери.

– Нельзя тебе выходить, Мари.

Андре остановил меня у порога.

– Не говори глупостей. Снаружи никого не видно. В газетах сплошная ложь и сплетни, которыми рано или поздно пресытятся даже самые любопытные французы.

– Мари, не смей выходить из дома.

Я изумленно посмотрела на него. Он был обеспокоен и, кажется, чего-то не договаривал. Я посмотрела в окно и затем снова перевела взгляд на Андре. Бросила пальто на пол и распахнула дверь. Я так стремительно сбежала с крыльца, что чуть не упала, но успела ухватиться за перила. Дерево обронило одинокий лист. Мои каблуки сухо стучали по садовой дорожке, и этот неестественный звук настолько бесцеремонно вторгался в шелест ветвей на фоне общего безмолвия, что я остановилась и замерла.

Я осмотрелась, готовая уловить легкий шорох, движение, шепот или щелчок фотоаппарата, но вокруг стояла тишина. Я с облегчением вздохнула, словно уже была готова столкнуться с чем-то неизбежным. Скоро вся эта история завершится.

А потом я повернула обратно к дому, чтобы взять в прихожей пальто, которое я бросила на пол, и тогда увидела это.

Все звуки заглохли, словно увязли в вате. Шум машин на главной улице, окрики кучеров, дергавших вожжи, щебет птиц.

Я стояла оцепенев. От ужаса перехватило дыхание, горло сжалось, и я все пыталась осмыслить то, что видела.

На стене нашего дома кричала надпись: «Грязная еврейка, убирайся отсюда!»


7 ноября 1911 года газеты все еще проявляли пристальный интерес ко мне.

– Да это превратилось в настоящий фельетон, – сказала Броня, когда я утром вошла на кухню. – Они изображают тебя женщиной, занимающейся исключительно мужскими делами: работой, исследованиями, научными опытами. Если верить на слово репортерам, так Поль – просто безымянный француз, не устоявший против соблазна… как уж тут осудить его, бедолагу! Кстати, куда он запропастился?

В ответ я лишь пожала плечами, села напротив сестры и стала намазывать масло на хлеб.

Броня испытующе смотрела на меня, пока в дверь не постучали. Она пошла открыть. Я представила себе, как она, чуть толкнув дверь, через узкую щель берет письмо у почтальона и даже не благодарит его. Теперь мы не решались выйти наружу. Если у кого-то хватило дерзости написать прямо на нашей стене это оскорбление – причем никто не вмешался, – то, значит, нам может угрожать всякий, и мы чувствовали себя в опасности.

Броня передала мне конверт.

– Что там? – спросила она.

Я молчала. Сунув письмо обратно в конверт, я откусила кусок хлеба.

«Из-за скандала, в который я оказалась втянутой, шведская Академия просит меня не приезжать на вручение Нобелевской премии, чтобы избежать возможных неприятных последствий».

– Что? – воскликнула Броня.

Она схватила со стола письмо, чтобы прочесть самой, а у меня все не выходил из головы отец и те слова, которые он не уставал повторять нам в дни невзгод: «Родная культура – единственное, что никто и никогда не сможет у вас отнять».

Я встала и надела пальто. Намотала на шею шарф, подняв его выше подбородка и натянула перчатки.

– Ну и куда ты собралась?

– Хочу сказать им все, что я думаю.

– Мари, это слишком рискованно, и вдобавок сегодня…

– Сегодня всего лишь очередной день из тех, когда быть женщиной унизительно, а мужчиной – почетно…

Ветер свирепо свистел и уносил прочь слова, которые Броня произнесла мне вдогонку. Ветер сдул и всех тех, кто поносил меня и поджидал возле дома, однако от его ледяных порывов мне пришлось ускорить шаг, чтобы не замерзнуть.


Не поднимая глаз, я шагала по парижским мостовым и наконец оказалась возле дома номер 17 по улице Барбе-де-Жуи. Я вошла внутрь, меня усадили в просторной приемной, где я ждала, пока за мной не пришли и не проводили на второй этаж. Колени вдруг стали ватными, и, чтобы не упасть, мне пришлось прислониться к дверному косяку. Казалось, я лежала на рельсах, крепко привязанная, и прямо на меня несся поезд.

Август Юльденстольпе сидел за широким письменным столом и выглядел уже не таким высоким, каким я запомнила его после визита в мой дом, – а это было всего несколько дней назад. На стенах его кабинета, обитых коричневым штофом, висели картины с видами Парижа – ночного и при свете дня.

– Я предполагал, что вы придете.

– В письме вы просите меня не приезжать на вручение Нобелевской премии.

Сосредоточившись на стене за его спиной, я не отрывала от нее взгляда, чтобы только не оборвалось дыхание.

– Мы в полном замешательстве, мадам Кюри. С тех пор как разошлась весть о присуждении вам премии, на нас сыплются гневные упреки. Мы уже подготовили декларацию, в которой сказано, что вы решили не участвовать в церемонии награждения, пока конфликт не разрешится.

Слушая эту вопиющую несправедливость, я почувствовала, как к горлу подступает тошнота. Меня охватило безудержное желание бежать отсюда – к кому-нибудь, кто крепко обнял бы меня и сказал, что все будет хорошо, как делала моя мать. Я отвернулась к широкому окну; если бы я встала, то увидела бы Сену. В небе внезапно открылся просвет, облака расступились, и солнце коснулось лучом моего темного платья. Уверена, что это произошло не только в силу низкого атмосферного давления.

– Нобелевскую премию присудили мне за научную работу, за исследовательское чутье, а вовсе не за то, как я устраиваю свою частную жизнь.

– Вот уже несколько дней кряду пресса всего мира только и говорит, что о вашем безнравственном поведении.

Он сидел, сжав кулаки, и солнце отражалось в его серебристо-серых глазах.

– И все потому лишь, что я – женщина, – ответила я и встала. Посол опустил глаза и посмотрел на свои сжатые кулаки. – Попробуйте представить, что от премии отстранили всех ученых-мужчин, которые ведут себя безнравственно – давайте употребим ваше же собственное слово, – и сколько в таком случае останется нобелевских лауреатов?

Мне было безразлично, что он ответит. От негодования мне хотелось выбежать из кабинета, и так я и сделала. По большому счету, мне больше нечего было добавить к своим словам – кроме того, что я устала, безмерно устала.

Я дошла до набережной Сены и стала смотреть на быструю воду – может, так волнение утихнет. Потом я зашагала дальше, к лаборатории. Балки, которыми мы загородили окна, чтобы никто не мешал нам работать, были на месте. Коллеги по-прежнему занимались своими исследованиями, словно лаборатория – это особый мир, отдельный от мира снаружи.

Я жестом попросила Андре зайти ко мне в кабинет.

– Как ты?

– Так, словно меня пытались заковать в цепи.

– Чем тебе помочь?

– Вот, возьми.

Я стала открывать ящики письменного стола и доставать все свои блокноты.

– Здесь записано все. Результаты наших опытов и мои комментарии к ним.

– Мари…

– Андре, если со мной что-то случится, вы с Эллен продолжите работу, которую я вела.

– Они просто не посмеют…

– Они уже начали расправу, но я остаюсь собой, и никто лучше меня не знает, что без твоей помощи мне не удалось бы добиться того, чего я добилась… Ты самый бесценный друг, какого только можно представить. Пьер был прав.

– Он был прав, когда говорил и про тебя, Мари!

От нахлынувших чувств я протянула ему обе руки.

– Можешь сделать мне одолжение?..

Андре подошел ко мне, и мы обнялись.

Вечером он предложил проводить меня домой. Я бы ни за что не согласилась, если б не переживала тогда самые тяжелые времена в своей жизни.

Когда мы вошли через калитку в сад, я заметила, что окна дома горят до странного ярко.