Ева спрыгнула на перрон, освещенный бледными лучами солнца. Пассажиры с радостными лицами обнимали встречающих, другие же садились на поезд. От мороза ресницы покрылись инеем, а в носу все заледенело.
Вдалеке я заметила человека, который, сняв шапку, размахивал ею в воздухе. Густав Миттаг-Леффлер, шведский математик, благодаря которому меня удостоили первой Нобелевской премии, член Академии и защитник прав женщин, лично приехал на вокзал, чтобы встретить нас.
– Господин Миттаг-Леффлер, можно задать вам вопрос? – обратилась к нему четырнадцатилетняя Ирен, когда мы устроились в экипаже.
– Разумеется! Задавай, маленькая госпожа Кюри, – ответил Густав со своей неизменной учтивостью.
– Почему не вручают Нобелевскую премию по математике?
Я изумленно посмотрела на дочь и слегка смутилась.
– Потому что тогда премию пришлось бы вручить мне, мадемуазель…
Настала тишина. Густав посмотрел в окно.
Его связь с Софи Гесс[10], в которую был безнадежно влюблен Альфред Нобель, служила самым очевидным объяснением отсутствия премии по математике, что отражено в завещании великого изобретателя динамита.
Когда мы с Ирен остались наедине, я рассказала ей эту историю, чтобы унять любопытство, вспыхнувшее в ней после ответа Густава Миттаг-Леффлера.
– Эта история напоминает твою, мама, – поразмыслив, заметила моя дочь, которая вдруг резко повзрослела.
Мы сидели рядом, я заплетала ей волосы перед церемонией вручения премии и думала о том, сколько же непостижимых вещей, должно быть, пришло ей в голову за эти безумные месяцы. И хотя мы с Броней старались оберегать девочек, как только могли, от потрясений, связанных с публичным скандалом, они все равно, сами того не сознавая, стали жертвами этой абсурдной битвы, осмыслить которую трудно даже мне самой.
– Но ему все-таки не дали Нобелевскую премию. А вот тебе досталась уже вторая. Если бы папа был сейчас с нами, он не уставал бы повторять, что ты – лучшая.
По лицу дочери я уловила, что у нее в душе пронесся вихрь переживаний. Оттого что она здесь, вместе со мной, от воспоминаний об отце и от осознания, что мы наконец покинули поле боя.
Я закрыла глаза, выжидая, пока буря в душе уляжется. По большому счету, мне нечего было сказать, ведь я знала, что бессмысленно сводить чувства – слишком многослойные, сложные и необъятные – к черно-белой гамме.
– Ну вот мы и на месте, мадам Кюри.
Передо мной распахнулись широкие двери в великолепный зал, где произойдет вручение премии.
Мы с Ирен поднялись на сцену. Броня и Ева решили остаться внизу – они сели в первых рядах партера, на местах для родственников гостей.
То, что я увидела, не отличалось от огромной университетской аудитории, где не оставалось свободных мест, – наверное, поэтому я совсем не чувствовала страха.
Я вышла вперед, зная, что за мной следует дочь – мне хотелось, чтобы она была рядом, – но, опомнившись, я поняла, что не успела сказать ей кое-что важное, и обернулась.
– Ирен, не забудь, что лучше обойтись без слишком общих слов. Таких, как, например, «любовь». Произнеси ты их хоть тысячекратно, они все равно каждый раз будут принимать иное значение и подводить тебя. То же самое касается слова «ненависть».
Ирен кивнула и посмотрела на зрителей.
– Мама, пора…
Я подошла к кафедре, положила на нее листки с речью и подняла глаза.
С той минуты, как я вошла, в зале что-то изменилось.
Тихо, почти бесшумно, все встали.
– Браво!
Этот возглас пронзил тишину и настиг меня.
– Браво!
И повторился снова, и еще раз, и еще, и наконец взорвался звучными аплодисментами, похожими на стремительный водный поток, который сбивает тебя с ног.
Ирен сильно сжала мою руку.
– По-моему, мам, сейчас звучит слово «надежда». Ты – Мари Кюри, и теперь это знают все.
История, какой бы она ни была, никогда не знает, чем она же сама закончится.