– Я бы предпочел пригласить вас, – ответил Казимир и, как только музыканты заиграли очередной танец, обхватил меня за талию и сжал мою руку в своей.
Это было так естественно, словно мы всегда только и делали, что танцевали в паре. Мы кружились по огромному залу под изумленными взглядами гостей – и на глазах у тех, кто затаил обиду, хотя я, на свою беду, не сразу это заметила.
Музыка умолкла, но мы так и не разжали рук. Казимир продолжал улыбаться, мне стало неловко, и я отстранилась. Я чувствовала себя по-детски уязвимой, а в голове теснились глупые, несуразные мысли.
Впервые я засомневалась в том, стоит ли держать слово, данное Броне. Ехать учиться в Париж и посвятить себя науке – от этого вполне можно было отказаться ради большего счастья.
Если Казимир сделает мне предложение, останусь с ним.
Он взял меня за руку.
– Пойдемте?
На глазах у гостей мы вышли в сад.
Опустилась ночная прохлада, Казимир снял фрак и набросил мне на плечи. Мы прошли по дорожке, чтобы удалиться от окон столовой.
И сели рядом на каменную скамью.
– Такое ощущение, будто я знал вас всегда, Мария. Смотрю на ваше лицо – знакомое и незнакомое, – и меня переполняют чувства, каких я не испытывал никогда прежде. Мне достаточно лишь знать, что вы есть – пусть даже в этот миг я не с вами, – и ко мне приходит счастье.
Он в самом деле так сказал. Я не выдумала эти слова. Казимир произнес их отчетливо и серьезно, глядя мне в глаза и сомкнув объятия.
– Меня тянет к вам с непреодолимой силой, – признался он.
Звук его голоса прогремел у меня в ушах точно фейерверк. Это не может быть правдой. Еще никогда в жизни я не чувствовала себя такой счастливой.
Я посмотрела на него – и крепостные стены, которые я возвела внутри себя, рухнули. Мы целовались: чего еще можно желать?
Это была любовь украдкой. В присутствии домочадцев и гостей Казимир обращался ко мне на «вы» и не задерживался рядом. Я провожала его взглядом, и во мне боролись противоречивые чувства.
– Нужно соблюдать осторожность. Пока еще слишком рано раскрывать все моим родителям. Дай мне время, – сказал он как-то вечером, когда мы встретились во фруктовом саду.
Единственной нашей сообщницей стала повариха, которая часто посылала меня с поручениями в курятник или погреб, под предлогом, что нужно помочь ей с ужином. А в курятнике или в погребе меня ждал любимый, и это были лучшие минуты за весь день. Он обнимал меня.
В те месяцы я часто писала сестре. Рассказывала ей о нашей с Казимиром любви, и мое сердце наполнялось радостью даже в самые грустные мгновения – например, когда я ломала голову, почему на людях Казимир не решается хотя бы просто сесть рядом со мной и завести обычный разговор.
Так прошло лето, а потом еще одно. Затем наступали холода, Казимир уезжал в Варшаву учиться и появлялся в имении лишь тогда, когда дни становились длиннее. Утешение приносили только его взгляды, исполненные любви.
Однажды вечером – мне уже было почти двадцать – повариха послала меня в сад собрать слив для джема. В саду ждал Казимир. Он нежно обнял меня.
– Хочешь выйти за меня замуж, Мария?
– Что? – Я не поверила своим ушам. Ничего большего я не желала и вполне это осознавала, но все же его слова прозвучали как самая удивительная весть.
– Хочешь стать моей женой? – переспросил он.
Прибежав к себе в комнату, я бросилась к столу и написала сестре в Париж. Нужно было поделиться этой радостью, иначе я бы не выдержала и взорвалась – настолько велико было мое ликование.
Проходили неделя за неделей, ничего не происходило, но я, окрыленная надеждой, становилась все беспокойней и еще сильнее ждала встречи с ним или записки, которая поведала бы, где и когда я смогу снова обнять его.
Каждое утро, едва заслышав шаги горничной за дверью своей комнаты, я спешила открыть ей в надежде прочесть пожелание доброго утра, написанное рукой Казимира. По вечерам я возвращалась к себе, довольствуясь лишь тем, что могла смотреть на него за ужином, пока он рассуждал об урожае свеклы; я принималась исступленно кружить по комнате, цепляясь за надежду, которая, казалось, уже покидала меня.
«Это лишь вопрос времени. Казимиру просто нужно успеть подготовить все и…»
Но я никогда не заканчивала фразу. Не получалось.
И вот однажды утром – небо тогда нависало со свинцовой тяжестью, хотя стояла весна, – все изменилось. Вскоре должен был пойти дождь, поэтому я не сильно удивилась, обнаружив, что все двери закрыты и в доме зажжены почти все свечи. Я слишком глубоко погрузилась в собственные переживания, чтобы увидеть в этом дурной знак.
Когда я спустилась к завтраку, моя счастливая улыбка тут же погасла: лицо госпожи Зоравской было хмурым и напряженным.
– Отныне завтрак вам будут подавать в комнату, и всю остальную еду тоже, – объявила она мне.
– Но ведь мне нужно присматривать за девочками, учить их… – недоумевала я.
– Занятия отменяются до конца месяца.
– Нужно пройти оставшиеся темы по математике и другим точным наукам, – продолжала я.
Я стояла у лестницы, и мои слова отскакивали от стен огромной столовой. Госпожа Зоравская даже не удостоила меня ответом.
Я понимала, что это значит.
Казимир, судя по всему, решился наконец поговорить с родителями о нашей женитьбе, прежде чем уехать в Варшаву: ему оставалось отучиться год в университете, а потом он обещал вернуться и взять меня в жены.
Было ясно, как восприняли все это его родители.
Теперь они хотели, чтобы я оставалась в своей комнате, пока Казимир не уедет на железнодорожную станцию, чтобы не дать нам увидеться.
Я застыла внизу лестницы, надеясь, что хоть кто-то из домашних придет и объяснит, что происходит, но во всем доме царила тишина, и я совсем растерялась. Я ушла к себе в комнату: рассчитывать на искренний разговор казалось напрасным, получить объяснение – иллюзией, миражом, фантазией, детской грезой.
Правда состояла в том, что не существовало никакого объяснения простому факту: я не выйду замуж за человека, которого люблю.
Я впустую ждала, что он даст мне какой-нибудь знак, пришлет записку, бросит в окно камешек или даже распахнет дверь и увезет меня прочь. Ничего этого не происходило. Дни текли медленно, один под стать другому, мое отчаяние становилось все глубже, а боль – сильнее, и не удавалось сосредоточиться даже за книгой по химии. Я совсем сникла и чувствовала себя точно в клетке. Сердце разрывалось на части, вскипал гнев от подобной несправедливости. Ничего не изменилось – однако же все стало другим.
Как-то вечером в неистовом порыве я схватила первое, что попалось под руку – мыльницу, – и запустила ее в стену.
«Они отвергают вовсе не тебя, Мария, а ту, за кого тебя принимают! – твердила я себе, шагая по комнате. – Но они ошибаются! Настанет день, и они узнают, чего ты на самом деле стоишь. Отныне, прошу тебя, не позволяй ни одному мужчине подчинить себе твою волю».
Горькое раскаяние в том, что я допустила лишь мысль о предательстве своих мечтаний ради любви к мужчине, пропитало стены комнаты, точно сырость после проливного дождя.
Я провела в том доме еще год. Двенадцать длинных, тягостных месяцев. Я пыталась сосредоточить все свои усилия на воспитании девочек, привить им новые идеи, иное понимание жизни. Я говорила с ними о равенстве и о свободе, надеясь, что однажды они смогут сделать мир лучше.
Хозяева рассчитались со мной и отослали из имения спустя год, в тот самый день, когда вернулся Казимир.
Это все равно что выбраться из первого круга ада, выйти на свободу из замкнутого пространства, где воздух удушлив и пропитан едкими испарениями.
Сомнений не оставалось: в этом роскошном особняке нет места такой женщине, как я.
И вот в ноябре 1891 года я добралась до Парижа, проехав через Польшу – русскую, а потом прусскую, – через Германию и восточную Францию. Преодолела почти две тысячи километров на грохочущем, тряском поезде. На билеты в теплые вагоны, где печи топились углем, денег не хватило, да если бы и были, то мне все равно не хотелось тратить лишнее. Я взяла в дорогу еды, положила в чемодан одеяло и по крайней мере сотню раз проверила документы, зная по рассказам Брони, которая проделала тот же путь за несколько лет до меня, что контролеры дотошны, придираются к мелочам и достаточно лишь незначительного упущения с моей стороны – и я снова окажусь в Варшаве.
Прощание на вокзале с отцом, братом и сестрой перевернуло мне душу. Все самообладание человека, вырастившего меня, растворилось в крупных слезах, катившихся по его щекам. Отец ничего не сказал мне. Не дал ни единого напутствия или совета. Только обнял – так крепко, что я чувствовала силу этого объятия до самого Парижа. Уже взобравшись на подножку вагона, я заколебалась. На кратчайший миг мной завладела мысль повернуть назад, остаться в родном городе вместе с близкими людьми и бороться за достойное будущее. Но потом, словно повинуясь властному зову, я шагнула в вагон и уже не оборачивалась назад.
«Меня ждет Броня, нельзя обманывать ее надежды», – твердила я себе на протяжении бесконечных километров, словно этот довод мог оказаться достаточно веским, чтобы рассеять мои сомнения.
Три дня поезд мчался через поля, рощи, за окном мелькали темные пятна еловых лесов, заснеженные горные вершины, состав бежал мимо деревянных домишек, которые жались друг к другу, мимо поселков и больших городов – среди них Берлин и Кёльн, – и наконец, уставшая и разбитая, я вышла из вагона на Северном вокзале. Тяготы дороги и мечущиеся мысли не давали мне уснуть ни на одном перегоне, и я все смотрела в окно на проносившийся мимо пейзаж – хижины, утесы, табачно-серые холмы, горные потоки и широкие равнинные реки.
Я сошла на перрон, в нос ударил запах дыма. Я пошатнулась, словно отвыкла стоять на ногах. Какой-то мужчина взял меня под локоть и держал, пока не убедился, что я в состоянии идти сама. Кто-то громко выкрикнул мое имя.