Начав работать с Фреше, я настолько увлекся своими математическими делами, что на какое-то время забыл обо всем на свете. Когда, наконец, я немного пришел в себя и оглянулся вокруг, выяснилось, что я довольно одинок. Со мной в гостинице оказался один американец, с которым мы вместе плыли на «Ла Турен». Он, конечно, считал, что я стою немного. Мне очень хотелось подружиться с его приятелем, молодым английским композитором, который остановился в той же гостинице, но я неудачно взялся за дело, а мой бывший спутник и не подумал помочь мне занять достойное место в нашем маленьком кружке.
Композитор видел во мне обычного неуклюжего обывателя. Причем это мнение было связано не столько с моими дурными манерами и неумением держать себя в обществе, сколько с его убеждением, что математика по самой своей природе враждебна искусству. Я придерживался как раз противоположных взглядов (я уже о них писал) и утверждал, что математика — один из видов искусства. К сожалению, я говорил об этом так часто и так нудно, что мог вывести из терпения всякого, кто заранее не был склонен восторгаться этой наукой. В конце концов дело дошло до открытой словесной схватки, во время которой мы высказали друг другу все, что каждый из нас думал о другом. Но в результате горизонт сразу прояснился, мы начали лучше понимать друг друга и в какой-то степени даже подружились.
Наконец, в один прекрасный день мы переехали в Дабо. Фреше с семьей остановился в лучшем отеле, а я, чтобы не докучать им сверх меры, снял комнату в другой гостинице. В Дабо никто не мешал мне совершать одинокие прогулки по окрестностям; я с удовольствием карабкался по вогезским холмам из рыжего песчаника и спускался в узкие иссушенные долины, когда-то вырытые потоками, которые потом отвели для искусственного орошения.
Хозяева гостиницы относились ко мне с редкой заботливостью. В благодарность я при случае колол дрова и оказывал им разные мелкие услуги. Крики петухов и мычание коров напоминали мне о доме, а всплески воды в конце деревенской улицы, где женщины стирали в речке белье, и равномерные удары цепов на току доставляли истинное наслаждение.
Незадолго до начала конгресса мы вернулись в Страсбург. Я проводил большую часть времени, бродя по узким улочкам по соседству с кафедральным собором или гуляя вдоль набережных внутренних каналов, окружающих центр города.
На конгресс приехали трое моих друзей из Америки: Форрест Мюррей, Джо Уолш и Джеймс Тейлор. Они остановились в той же гостинице, что и я, и мы разместились по двое в комнате. Немножко непонятный и вполне милый Форрест Мюррей из Гарвардского университета в течение многих лет был другом нашей семьи, и мне частенько случалось играть с ним в теннис. С Уолшем мы почти ровесники. В те времена это был веселый, добродушный парень со светлыми, стоящими торчком волосами. Он от всей души радовался поездке во Францию и собирался провести здесь целый год, благо после защиты докторской диссертации ему предоставили такую возможность. Мне доставляло огромное удовольствие слышать его гулкий бас и смотреть, с какой жадностью он стремится как можно скорее все узнать и увидеть; Уолш до сих пор профессор кафедры математики в Гарвардском университете.
Джеймс Тейлор, четвертый в нашей компании, принадлежал, как и я, к новому, послевоенному пополнению МТИ. (Сейчас Тейлор уже в течение многих лет профессор Питтсбургского университета.) Он приходился каким-то родственником Финеасу Т. Барнуму[35] и сам превосходно умел устраивать всевозможные развлечения. Позднее пути нашей четверки сильно разошлись, но в то время мы все были молоды и стремились в полную меру наслаждаться жизнью — этого было вполне достаточно, чтобы нас объединить.
Начали съезжаться и остальные участники конгресса. Из Америки приехало сразу несколько человек: профессор Принстонского университета Эйзенхарт со своей очаровательной молодой женой; Леонард Юджин Диксон, специалист по теории чисел из Чикаго, в прошлом знаток бриджа, известный своей любовью к Франции и всему французскому, и Соломон Лефшец из Канзаса. В молодости Лефшец работал в качестве инженера на одном из предприятий Вестингауза в Питтсбурге. Сильно пострадав в результате аварии на производстве, он оставил свою работу и занялся математикой. На новом поприще Лефшецу удалось добиться значительных успехов: через какое-то время он уже возглавлял математическое отделение Принстонского университета и впоследствии стал президентом Американского математического общества.
Среди приехавших был ряд ученых старшего поколения; для нас это были живые звенья, связывающие настоящее математики с ее великим прошлым. Сэр Джордж Гринхил, несмотря на преклонный возраст все еще пышущий здоровьем, представлял Вулич[36]; Камил Жордан, который, презрев свои девяносто лет, совершал вместе с нами пешие экскурсии, был живым памятником эпохи Луи-Филиппа. Жордан еще помнил те времена, когда во французской математике царствовал Коши — предмет поклонения всех начинающих ученых. Когда через два года после конгресса Жордан умер, нам казалось, что преемственность математических традиций непоправимо нарушена.
Почетное место на конгрессе занимал профессор Жак Адамар из Парижа. Ему тогда было всего пятьдесят пять лет, но он начал играть видную роль в науке еще до начала нового века, и мы, желторотые птенцы, считали его исторической фигурой. Адамар был кумиром своих младших коллег; небольшого роста, с бородкой, он обладал специфической еврейской внешностью, в том стиле, который французы обозначают словом fin[37].
В Англии математики, как правило, работают в Оксфорде или Кембридже, где преподаватели и студенты живут единой жизнью. Немецкие математики известны своим умением с приятностью проводить Nachsitzung[38]. После окончания официальной дискуссии по поводу какой-нибудь научной работы все обычно отправляются в бар. Тут за кружкой пива прославленные и безвестные вместе обсуждают последние научные новости и беседуют о радостях жизни. Французские математики, наоборот, строго соблюдают табель о рангах: после того как профессор удалился в свой кабинет и расписался в журнале, где регистрируются лекции, студенты и младшие товарищи по работе для него больше не существуют.
Адамар — редкое исключение из этого правила. Он живо интересуется студентами, считает своим долгом заботиться об их будущем, и любой из них всегда может к нему обратиться. Если нынешнее поколение французских математиков начинает ломать традиционный барьер, разделяющий маститых и начинающих ученых, то это, безусловно, личная заслуга Адамара.
Я сам многим обязан адамаровской широте взглядов. У него не было никаких оснований обращать особое внимание на юного варвара из Нового Света, делающего первые самостоятельные шаги. Никаких оснований, кроме доброжелательности и стремления открыть еще один талант, возникавшего у него каждый раз, когда он замечал хотя бы самые скромные способности.
Много лет спустя, встречаясь с Адамаром на различных математических конференциях и встретив его в качестве собрата-лектора в Китае, я бывал приятно поражен тем, что он помнит о нашей страсбургской встрече и внимательно следит за моими работами. Так случилось, что эта поездка на конгресс привела, в частности, к тому, что я пополнил собой многочисленный отряд математиков, питающих к Адамару чувство глубокой признательности и обязанных ему благополучием своей научной карьеры.
Для участников Страсбургского конгресса несколько раз устраивались интересные экскурсии, во время которых нам показывали достопримечательности города и окрестностей: Саверн, огромную полуразрушенную башню 0-Бар, своеобразный старинный городок Кольмар и один из районов, где происходили бои во время первой мировой войны. Французские солдаты повезли нас к месту бывших сражений в военных грузовиках. На обратном пути произошла какая-то поломка. Когда после долгого и утомительного ожидания мы снова сели в машины и добрались до маленькой винодельческой деревушки Теркхейм, где предполагался обед, нас там уже никто не ждал. Простывшую еду убрали со стола, и мэр просто преподнес каждому из нас два стакана местного вина — старого и молодого. Из вежливости мы выпили. Вино действительно было превосходно, но два стакана на пустой желудок — это довольно тяжелое испытание, не говоря уже о том, что молодое вино само по себе действует довольно сильно. Не мудрено, что по дороге в Страсбург, куда мы добирались поездом и на грузовиках, некоторые вполне почтенные ученые вели себя менее сдержанно, чем обычно.
После окончания конгресса наша четверка вернулась в Париж. Мы с Тейлором собирались в Америку, а Мюррей и Уолш решили провести год во Франции. Им, конечно, хотелось войти в общество французов, и они довольно прозрачно намекали на то, что наше совместное пребывание не является для них таким уж большим благом.
Но оказалось, что мы лишены возможности добраться до Америки, так как «Ла Турен», на которой я приехал во Францию и собирался возвращаться домой, еще не отремонтировали после аварии. Весь по-осеннему неприветливый сентябрь и часть октября мы тщетно ждали возобновления рейсов, надеясь в самом крайнем случае вернуться в Америку к началу занятий в МТИ. Увы, наши надежды не оправдались.
Освободившись от всех дел, мы часами бродили по улицам. И хотя нас тревожила мысль, что столь длительное отсутствие может быть неблагоприятно истолковано в институте, Париж доставлял нам огромное удовольствие. Поскольку пароходные агентства были объектом нашего постоянного внимания, мы в конце концов разузнали о новом американском пароходе, который как раз в это время начал совершать трансатлантические рейсы.
Среди немногочисленных, но интересных пассажиров преобладали заядлые любители путешествий. К ним принадлежали Оса Джонсон и ее муж, которые везли с собой ручного орангутанга из Индонезии. Благовоспитанность обезьяны приятно дисгармонировала с поведением их ребенка, который, как дьяволенок, врывался в курительный салон, где мы играли в шахматы, и норовил во что бы то ни стало разбросать все фигуры.