В Лондоне я встретил мисс Картрайт, успевшую за это время стать директором Гертон-колледжа. Это была (и осталась) женщина чарующей искренности, чуждая всякой претенциозности, и к тому же один из лучших английских математиков не только среди женщин, но и среди мужчин. Она пригласила меня на чашку чая, чтобы познакомить с одним юным преподавателем Тринити-колледжа по фамилии Пейли, о котором мне предстоит еще много говорить.
Вскоре после приезда в Кембридж я познакомился с Юнгом и его сестрой. Сам Юнг преподавал тогда, если я не ошибаюсь, в Петерхаузе. Он сделал несколько интересных работ, которые мы вместе развивали дальше. Его сестра, преподавательница Гертон-колледжа, была особенно мила с моими дочерьми, и я приходил к ней в гости вместе с Маргарет и обеими девочками.
Но из всех знакомств в Кембридже самым важным для меня по-прежнему оставалось знакомство с Харди и его вторым я — Литлвудом. Юноша, которого я когда-то в студенческие годы встретил в доме Рассела, превратился в пожилого ссутулившегося ученого. Но Харди все еще был опасным противником на теннисном корте и с энтузиазмом относился к крикету, прекрасно разбираясь во всех тонкостях этой игры. Позднее, побывав несколько раз в Соединенных Штатах, он заразился любовью к бейсболу и произносил имя Бейба Рута[81] так же часто, как имя знаменитого игрока в крикет Хобса.
Литлвуд приближался тогда к вершине своей альпинистской карьеры. Он часто приглашал меня в Тринити-колледж и демонстрировал какие-нибудь интересные приемы альпинистской техники, карабкаясь на колонны в Невильс Кот. Харди и Литлвуд повели меня как-то на крикетный матч и показали мне регби — игру, во время которой противники устраивают невообразимую свалку из-за мяча. Боюсь, что прелесть этих игр ускользнула от моего понимания.
Я слушал курс лекций Харди по элементарной теории чисел, но никогда не посещал лекций Литлвуда, хотя иногда приходил на математический семинар, который он устраивал у себя дома.
В отличие от Харди, который терпеть не мог приложений математики — в первую очередь приложений к технике и к военной технике в особенности, — Литлвуд обладал хорошим физическим чутьем и во время обеих мировых войн деятельно помогал военному ведомству. Во время первой мировой войны он сумел существенно усовершенствовать способы расчета траекторий ракет, придумав метод интерполяции, позволяющий по нескольким рассчитанным траекториям составить полные баллистические таблицы. Во время второй мировой войны Литлвуд вместе с мисс Картрайт занялся чрезвычайно нужным тогда изучением дифференциальных уравнений, оставив ради них свои занятия абстрактной математикой.
Почти каждую неделю меня приглашали пообедать вместе с преподавателями в Тринити или в какой-нибудь другой колледж. В Тринити ко мне, естественно, относились почти как к своему. Разговоры за столом всегда были интересны и совсем не походили на утонченную игру изысканного остроумия, которой я так боялся. Побывав через некоторое время у своих академических друзей в Оксфорде, я понял, какая пропасть разделяет эти две школы. То самое изысканное остроумие, которое никого не привлекало в Кембридже, было солью всех разговоров в Оксфорде.
Одним из самых приятных развлечений в Кембридже была для меня игра в шары с преподавателями Тринити-колледжа. В Тринити после обеда мы обычно переходили в соседнюю комнату, где нас ждали портвейн и сигары. Потом все выходили в сад, и тут начиналась игра. Я был так же неловок, как всегда, но испытывал огромное удовольствие от того, что можно забыть обо всех делах и до наступления мягких английских сумерек вместе с друзьями радоваться жизни в маленьком уютном саду, о существовании которого не знал почти никто из непосвященных. Играли мы именно в шары, а не в кегли; эти игры ни в коем случае нельзя путать. Исконная английская игра в шары, существовавшая задолго до того, как Дрейк[82] с ее помощью развлекался на «Хоу», поджидая в Плимуте Испанскую Армаду, не имеет ничего общего с игрой в кегли. Скорее это некая разновидность распространенной в Шотландии игры с гладко отшлифованными камешками на льду.
После войны состав учащихся и преподавателей Кембриджа и Оксфорда резко изменился. Занятия в университете перестали быть привилегией правящих классов. Теперь здесь можно было встретить сколько угодно молодых людей с блестящими способностями, которые жили на стипендию и, если бы не стипендия, никогда не стали бы тут учиться. Причем большинство особенно одаренных студентов относилось как раз к этой категории, так что времена, когда удовлетворительная отметка на экзамене считалась в Кембридже достижением, канули в вечность.
Некоторые студенты-стипендиаты принадлежали к очень необеспеченным семьям; низкорослые, с плохими зубами, они хранили на себе тяжелый отпечаток бедности и длительного недоедания. К тому же многие из них страдали от ощущения социальных барьеров, хотя в большинстве случаев окружающие относились к ним как к равным и эти барьеры существовали главным образом в их воображении. У меня было несколько таких молодых друзей из Кембриджа и Оксфорда, и они рассказывали мне, с каким трудом им далось искусство поддержания разговора за преподавательским столом, особенно, конечно, в Оксфорде. Тем, кто знаком с Д. Г. Лоренсом[83] и его романами, должно быть совершенно ясно, что я хочу сказать, так как Лоренс — это «литературный вариант» математиков, с которыми я встречался тогда в Англии и позднее сталкивался в Америке, где они учились как государственные стипендиаты Британского содружества наций.
Год, который я провел в Кембридже, был одним из самых знаменательных в истории физики. В этом году Кокрофту и Уолтону впервые удалось расщепить атом. Я видел их прибор — множество стеклянных цилиндров и пластинок с отверстиями, скрепленных с помощью так называемой замазки Декотинского — разновидности сургуча, повсеместно используемой в вакуумной технике. Английские и вообще европейские физики склонны, не дожидаясь огромных ассигнований (на которые всегда рассчитывают их американские коллеги), пользоваться тем, что есть под руками, и с помощью собственной изобретательности конструировать приборы, которые, казалось бы, совершенно невозможно создать без значительных денежных затрат. Эта их способность до сих пор производит на меня сильнейшее впечатление.
Правда, в Кембридже была все же одна дорогостоящая лаборатория, оборудованная по последнему слову техники. Я имею в виду лабораторию русского физика П. Л. Капицы, создавшего специальные мощные генераторы, которые замыкались накоротко, создавая токи огромной силы, пропускавшиеся по массивным проводам; провода шипели и трещали, как рассерженные змеи, а в окружающем пространстве возникало магнитное поле колоссальной силы. Позже Капица вынужден был уехать в Советский Союз, откуда уже никогда не вернулся, и никто не знает, была на то его воля или нет. Его кембриджская лаборатория вся целиком была перевезена в Россию. В СССР Капица был пионером в создании того типа лабораторий-заводов с мощным оборудованием, первым образцом которых была лаборатория голландского физика Камерлинга Оннеса для исследования низких температур. Сейчас, в связи с созданием атомной бомбы и развитием исследований по физике атомного ядра, такие лаборатории стали совершенно обычными. Поэтому, когда я узнал, что у нас есть атомная бомба и что мы ее использовали, я не сомневался, что русским, уже оценившим на примере Капицы значение мощных, хорошо оборудованных лабораторий, не потребуется много времени на то, чтобы раскрыть загадки атомного ядра, независимо от того, подошлют ли они шпионов, чтобы выведать наши секреты или найдут недовольных, которые согласятся действовать в их интересах.
В Кембридже я встретил двух знакомых из Соединенных Штатов: молодую женщину, которая в свое время под моим руководством писала диссертацию по теории матриц, и преподавателя математики, с которым я познакомился на втором году работы в МТИ. Оказалось, что моя бывшая диссертантка взяла на год академический отпуск и приехала в Кембридж, где совмещала занятия математикой с удовольствиями жизни в новом приятном месте. Что касается знакомого мне преподавателя, то он довольно давно расстался с МТИ и уехал в Мюнхен, чтобы усовершенствовать там свои знания. В Мюнхене, помогая однажды какой-то американке сесть в трамвай, он ухитрился настолько серьезно поссориться с одним армейским офицером, что дело дошло до дуэли. Воспользовавшись правом выбора оружия, наш герой пустился на хитрость и заявил, что предпочитает лук и стрелы, а один из его приятелей тут же распустил слух, что он непревзойденный стрелок из лука. Кто-то из нас прочел об этой истории в парижском выпуске «Нью-Йорк Таймс», и мы послали своему коллеге письмо как будто бы от имени Общества лучников с сообщением, что Общество награждает его своим высшим знаком отличия. Страдая некоторой излишней доверчивостью, наш дуэлянт преспокойно проглотил наживку, крючок и грузило. Такое пищеварение не может не вызвать восхищения; получив в ответ его чистосердечное письмо, мы даже почувствовали некоторые угрызения совести. Как бы то ни было, в Кембридже он был вполне приятным товарищем и немного всеобщим козлом отпущения.
Однажды, затеяв экскурсию вокруг Кембриджа, я решил уходить моего молодого американского приятеля. Однако на этот раз шутка обернулась против меня — уходился я сам. Он же принялся рассказывать всем и каждому, как трудно ему пришлось, и настолько преуспел в своей деятельности, что, когда другой американец отправился со мной по Озерному краю, он шел так, что мне стоило большого труда за ним угнаться.
В конце осеннего семестра профессор Харди предложил мне обсудить два вопроса. Первый из них касался возможности напечатать в кембриджском университетском издательстве (Cambridge University Press) книгу об интеграле Фурье, если я ее напишу; второй — возможности прочесть в следующем семестре курс лекций об интеграле Фурье. В Кембридже существует любопытный обычай: любой профессор имеет право передать курс лекций, который он читает, своему заместителю. Харди мог разрешить любому лицу читать лекции вместо него, а колледж, университет и ученый совет должны были относиться к этим лекциям так, как если бы их читал сам Харди. Итак, мне предстояло стать почти профессором Кембриджского университета и весь второй семестр рассказывать о