Я — математик. Дальнейшая жизнь вундеркинда — страница 42 из 83

Вынужденный перерыв в научной деятельности, заставший Ли в том возрасте, когда ученый обычно переживает пору творческого расцвета, был страшным ударом для моего друга, и многие годы меня мучила боязнь пропустить хоть какую-нибудь возможность помочь ему выбраться из западни, в которую он неожиданно попал. Я сделал все что можно, чтобы вызвать Ли в Соединенные Штаты, но в то время мои старания не увенчались успехом.

Работа в Китае показалась Уайльдсу такой же интересной и приятной, как и мне за год до него. Несколько следующих лет мы оба пытались воздействовать на общественное мнение Америки, чтобы добиться усиленной помощи Китаю. Мы обратились за содействием к директору МТИ Комптону, и он немало потрудился ради облегчения ситуации в Китае. Другие влиятельные сотрудники нашего института тоже приняли участие в этом движении.

Несмотря на то, что коммунизм как таковой никогда не вызывал у меня особой любви, я все же не считал, что члены группы, которая мне не по душе, могут придерживаться не особенно верных взглядов в отношении множества вопросов. Тогда как коммунизм порицал нацизм и выступал против расовых предрассудков, сам факт того, что коммунисты разделяли эти замечательные позиции, сделали причиной того, чтобы их отвергнуть, и поддержать такую причину мог только глупец. А то, что после поражения нацизма коммунисты стали главным страхом западных стран и что они стали почти такими же жестокими тиранами, какими были агрессоры, коих они заменили, ничуть не меняет тот факт, что некоторые понятия, которые они защищали в период между войнами, отражают ценности весьма порядочных людей.

Изменение отношения и тактики коммунистов — вполне достаточная причина того, чтобы отказаться от их наставлений и вызвать недоверие к их вмешательству в дела страны, но это ничуть не меняет тот факт, что в период хаоса, когда не существовало ни одной партии, у членов которой были бы чистые руки, многие молодые люди поглядывали в сторону России. Для определенной части этой молодежи их участие в радикальных движениях стало важным этапом морального роста. Оно научило их не выражать свое недовольство миром лишь угрюмым видом, а попытаться сделать что-то, что будет благом для всех. Эта привычка принимать активное участие во всем, что связано с вопросами морали, осталась с ними и тогда, когда вера в коммунизм уже покинула их.

Принимая все это во внимание, я думаю несложно понять, почему я не уклонился от просьбы оказать помощь в китайском вопросе, несмотря на то, что этот вопрос поддерживали войска, никак не связанные с интересами неуклюжего и неэффективного Гоминьдана.

В течение какого-то времени мы были уверены, что помощь, которую оказывают Китаю Соединенные Штаты, идет по назначению. Потом до нас стали доходить странные слухи. То там, то здесь я слышал от осведомленных китайцев и от приехавших из Китая американцев, что Гоминьдан ненадежен, что он неэффективно использует помощь, оказываемую Соединенными Штатами и что большие партии оружия и лекарств перенаправляются на продажу, которой занимаются коррумпированные члены партии.

Примерно в это же время ко мне подошла группа людей, которые хотели, чтобы я оказал финансовую поддержку китайским солдатам-коммунистам, которые, видимо, более эффективно сражались против японцев, чем солдаты Гоминьдана. Я согласился, так как почувствовал, что это пойдет на пользу Соединенным Штатам.

В действительности этим движением руководила группа искренних, но непримечательных и довольно неумелых людей, и мне казалось, что они больше времени тратят на беспорядочные общественные собрания и разговоры, чем на эффективный сбор средств. Впоследствии я узнал, что некоторые члены этой группы, судя по их поведению, принадлежали к периферийному отделению коммунистической партии, но вместе с тем в группе было довольно много людей, которые действительно имели благие намерения и дружески относились к Китаю.

В Америке не было ни одного внимательного человека, который пережил бы период между депрессией и началом второй мировой войны, и не услышал бы эхо коммунизма в своей стране. Молодые люди, которые приходили в науку во времена депрессии, вынуждены были признать себя приемными детьми сложившегося устройства мира. Безопасность превратилась в мечту прошлого, а распространившаяся ненависть, породившая симбиоз нацизма, фашизма и ку-клукс-кланизма, и в настоящее время угрожала людям, особенно тем, которые не принадлежали к вышеуказанным группам. Молодые люди искали какое-то движение или какое-то отношение, к которому они могли бы присоединиться, и среди многих голосов они неизбежно слышали голоса убежденных сторонников коммунизма.

Меня с самого начала оттолкнул присущий коммунистам тоталитаризм; точно также меня всегда отталкивала система традиционности и обращения, которая свойственна любой религии. При этом мое стремление к независимости не позволяло мне решительно вмешиваться в решения, которые принимали молодые люди вокруг меня. Живя в веке слепой приверженности к многим вещам, я несомненно не понимал, что слепая приверженность к коммунизму — наша самая главная и самая непосредственная угроза, и в то же время я не мог не признать, что привлекательность коммунизма для некоторых моих друзей была эквивалентна призыву к человеколюбию, которое было у них в крови.

С течением времени почти все они увидели политическую сторону этого движения и то, как амбициозные руководители обращают благие намерения в тиранию. Сейчас они уже не коммунисты, и давно уже ими не являются. Однако боясь того, что коммунисты объявят на них охоту, сродни средневековой охоте на ведьм, им было сложно выйти из коммунистической среды, сохранив собственное достоинство и уважение к себе, а потому они довольно долго откладывали свой уход, находя всевозможные причины.

Мое неприятие китайцев усилилось под влиянием аналогичной поддержки, которую Америка оказывала испанским лоялистам. Душой этого дела был профессор Кэннон, который работал на кафедре психологии Гарвардского университета. Он был несомненно великим американским ученым, и за несколько лет до этого читал лекции в Испании.

В то время Испания не изобиловала великими учеными, но в одной области науки все же проводилась важная работы. Этой областью была физиология нервной системы, которой безусловно интересовался и Кэннон. Поэтому неудивительно, что он очень хотел возродить интеллектуальную жизнь Испании и счел своим долгом обеспечить испанским лоялистам американскую поддержку. Занимаясь этим, он был не вправе отказываться ни от чьей помощи, так что неудивительно, что ощутимая ее часть исходила от коммунистов. Это привело к определенным сплетням, но Кэннон был слишком искренним и откровенным человеком, чтобы испугаться сплетен и перешептываний. Я присоединился к Кэннону и тоже стал помогать испанским лоялистам, и мне показалась, что его политика — хороший образец, которому можно последовать и в случае с китайским вопросом.

Для меня это было сложное и беспокойное время еще из-за семейных дел. Незадолго до несчастного случая, о котором я уже рассказывал, отец оставил работу в Гарвардском университете. Он был глубоко разочарован, и равнодушие, с которым ректор университета Лоуэлл принял его отставку, не снизойдя до того, чтобы сказать ему несколько добрых слов, еще усилило это чувство. Немного оправившись, отец возобновил свою исследовательскую работу в Гарвардской библиотеке и даже, как прежде, ходил туда пешком из Бельмонта, но силы его таяли с каждым годом.

После моего возвращения из Китая отец начал быстро сдавать, потом появились признаки паралича. Его поместили в больницу, но на этот раз надежд на выздоровление было очень мало. В больнице отец впал в состояние беспокойной депрессии, у него часто бывало неполное сознание. Но он понимал, что разум ему изменяет, и чувствовал, что нити, связывающие его с жизнью, слабеют. Его состояние часто ассоциировалось у меня с гибельной политической ситуацией, в которой оказался современный мир.

Отцу было безразлично, говорить ли на русском, немецком, испанском, французском или английском языке. Когда он пользовался каким-нибудь из знакомых мне языков, я не замечал, чтобы он допускал грамматические ошибки или употреблял слова одного языка вместо слов другого. Правильность и беглость его многоязычной речи не пострадала даже тогда, когда он перестал понимать, что я его сын. Знание языков лежало у отца не на поверхности сознания, а вошло в кровь и плоть.

Я часто навещал отца и время от времени забирал его из больницы, чтобы немного покатать на автомобиле. Но он явно угасал, и едва ли даже стоило желать, чтобы эта оставшаяся ему полужизнь продолжалась слишком долго. В первый год войны, заснув однажды вечером, он мирно и спокойно умер.

Все это время мать Маргарет постоянно жила у нас и лишь один или два раза ненадолго уезжала в Германию навестить своих родных. Как я уже говорил, за эти годы немецкий язык стал обиходным языком в нашем доме. Но одно происшествие в Бостонском клубе друзей Китая заставило нас отвести ему еще более значительное место.

Однажды мы встретили в клубе аспирантку Радклиффского колледжа, отец которой, управляющий угольной шахтой в Бэйпине, учился в Германии и женился там на дочери своей квартирной хозяйки. Лотти Ху, родившаяся от этого смешанного китайско-немецкого брака, приехала в Бостон изучать антропологию. Превратности военного времени лишили ее средств к существованию. Набравшись храбрости, она спросила Маргарет, не разрешит ли она ей жить вместе с нами, получая стол, квартиру и скромные карманные деньги за помощь по хозяйству. Так случилось, что мы взяли Лотти к себе в дом и она стала другом и товарищем моих дочерей.

Лотти с одинаковой свободой говорила на дворцовом китайском языке, по-английски и по-немецки. Так как немецкий язык еще раньше стал вторым языком у нас дома, новый порядок явился естественным продолжением уже установившейся традиции и помогал девочкам усовершенствовать свои знания.

Мои дочери учились уже в средней школе. Мы не избежали обычных трений между родителями и детьми; мое научное положение, например, вызывало у них обеих некоторое чувство обиды. Пегги частенько говорила: «Мне надоело быть дочерью Норберта Винера. Я хочу быть просто Пегги Винер». Я не пытался перекраивать дочерей на свой лад, но уже самый факт моего существования неизбежно оказывал на них определенное давление, и с этим я ничего не мог поделать.