Сейчас Гарсия Рамос — известный физиолог и работает совершенно самостоятельно; в свое время он получил стипендию Гуггенхейма, позволившую ему пройти курс обучения в Соединенных Штатах. Когда я впервые с ним познакомился, он был майором, потом он дослужился до полковника. Сейчас Гарсия Рамос оставил военную службу и возглавляет Лабораторию питания в Мехико. Для генерала, который не считает армейские дела своей первой заботой, нет будущего, а Гарсию Рамоса исследовательская работа в области медицины интересует несравненно больше, чем армия. Именно поэтому армии больше нечего ему предложить.
Среди мексиканских математиков очень сильно чувствовалось влияние покойного профессора Гарвардского университета Дж. Д. Биркгофа. Незадолго до своей смерти Биркгоф предложил новое толкование некоторых явлений, обычное объяснение которых занимает центральное место в общей теории относительности Эйнштейна. Теория Биркгофа отличается от теории относительности, но также приводит к изгибанию световых лучей под действием притяжения Солнца, к аномальному поведению орбиты Меркурия, хорошо известному из наблюдений, и к «покраснению» света, приходящего из отдаленных частей вселенной, т. е. к смещению спектра этого света в область более длинных волн. В то время, когда Биркгоф занимался этими вопросами, в Кембридже под его руководством работало несколько мексиканских студентов, которые теперь воспитывают своих собственных студентов в духе идей Биркгофа. Так случилось, что теория Биркгофа стала любимой областью молодой мексиканской математической школы, представители которой издают на эту тему одну статью за другой. После смерти Биркгофа в 1942 году мексиканские ученые считали почетным долгом в память о своем учителе содействовать развитию созданной им теории.
Если бы даже я начал подряд перечислять здесь всех своих мексиканских друзей, мне все равно удалось бы упомянуть лишь небольшую часть знакомых имен, но одного человека я все-таки должен назвать, и притом совсем особо. Я говорю сейчас об Ольбере, о нашем высоком, худом до измождения служителе из пеонов, обладающем особой врожденной культурой, которая часто встречается у людей в тех слоях мексиканского общества, где обычно не знают грамоты. Культура Ольберы проявлялась прежде всего в правильной и изящной испанской речи, которой он очень гордился. Ольбера, конечно, был грамотным. Он полностью использовал положение служащего научного института и пополнил свое образование в самых различных направлениях. Вместе с несколькими молодыми докторами наук и стенографами Ольбера посещал занятия английского языка, которыми руководила м-с Розенблют. Он оказался, бесспорно, одним из самых успевающих ее учеников. Сейчас Ольбера говорит по-английски с той же изысканностью, которая отличает его испанскую речь; рассказывают, что однажды он сказал двум американским юношам, которые слишком разошлись в Лаборатории: «Джентельмены, ваше поведение недостойно посланцев мировой науки». Выбор слов, которыми Ольбера пользовался, говоря по-испански и по-английски, настолько безупречен, что когда я или Артуро, работая над статьей, сталкивались с какими-нибудь фразеологическими трудностями, мы спрашивали себя: «А как бы сказал об этом Ольбера?»
Ольбера был до такой степени предан Лаборатории и Артуро, что иногда это становилось даже обременительным. Как всякий подвижный человек, Артуро, естественно, предпочитал сам забежать в парикмахерскую или подойти к чистильщику сапог, но нет — Ольбера не мог этого допустить. Когда Ольбера решал, что внешность хозяина нуждается в обновлении, парикмахер и чистильщик приходили в контору, и смущенный Артуро усаживался в кресло за закрытыми дверьми, чтобы скрыть от свидетелей свое унижение.
Особенную гордость сотрудников Артуро составляют две фрески, иллюстрирующие историю медицины сердца, которые нарисовал на стенах великолепного современного здания их института Диего Ривера[144]. Не отказываясь от присущей ему цветистости, Ривера обнаружил в них подлинную глубину и настоящую эрудицию. Все детали медицинских приборов изображены совершенно правильно. Независимо от совпадения или несовпадения с принятыми образцами они все могли бы действовать. Чтобы достигнуть такой точности, Ривере пришлось множество раз советоваться с Артуро.
Однако художественные достоинства фресок Риверы выходят далеко за пределы точности изображения технических деталей. Одна из них, относящаяся к ранней истории кардиологии, выдержана в красном тоне, как бы созданном отсветом горящего костра, на котором сжигают Сервета[145]. Надо помнить, что Сервет был не только человеком, которого Джон Кальвин считал еретиком, но еще одним из ученых, открывших циркуляцию крови. Ривера, конечно, с наслаждением показал, что сожжение еретиков — преступление, в котором одинаково повинны и протестанты и католики.
Другая фреска — в основном в голубом свете, испускаемом, как кажется, рентгеновской трубкой и другими электрическими приборами, которыми располагает современный кардиолог. Во всех картинах тщательно выписаны не только фигуры ученых, внесших свой вклад в развитие кардиологии, но и отчетливо показан их национальный тип. Многие лица и целые группы сделаны с тонким пониманием и настоящей взволнованностью; особенно поражает деталь, на которой изображен чахоточный Лаэннек[146], выслушивающий с помощью стетоскопа потерявшего надежду умирающего больного. Поза врача кажется живым откликом на изгибы тела пациента с характерной гиппократовой маской на лице[147].
Настало время, когда мне нужно было ехать на математический съезд в Гвадалахару. Не могу сказать, что на этом съезде я узнал какую-нибудь потрясающую новость или что-нибудь страшно волнующее в области математики, тем не менее это была искренняя попытка страны, совсем недавно вступившей на математическое поприще, провести работу на высоком уровне. Съезд и город, в котором он происходил, произвели на меня одинаково приятное впечатление.
На съезд приехало много американцев и по приглашению хозяев, и по собственной инициативе. В числе приглашенных был профессор Мурнаган из университета Джона Хопкинса, которому пришлось столкнуться с довольно обычными трудностями, связанными с необходимостью приспособиться к особенностям кухни этой страны. Однажды утром чета Розенблютов рано спустилась вниз, и Розенблют, не обращаясь ни к кому персонально, сказал по-английски: «Я чувствую себя великолепно, точка!». Я ответил: «Мурнаган чувствует себя отвратительно, двоеточие».
Мы совершили много экскурсий по Гвадалахаре и окрестностям. Особенное удовольствие доставили мне искренние и мужественные картины Ороско.
Во дворце губернатора была большая картина Ороско, на которой в могучих и жестоких символических образах изображалась борьба между фашизмом и коммунизмом. Но самую интересную коллекцию его картин мы видели в Хосписио. Это общественный сиротский дом, который показался мне гораздо более человечным и менее казенным, чем большинство обычных школ-пансионатов. У детей, живших в Хосписио, было много игрушек, они не носили формы и в своей обычной одежде играли во дворах, где росли купы тенистых деревьев. В приюте было два школьных оркестра: один для старших, другой для младших детей. Дирижером и преподавателем музыки был пожилой индеец с бесстрастным лицом того типа, который всем хорошо знаком по портретам Хуареса; ему удалось достигнуть замечательных результатов на вполне профессиональном уровне.
Ороско украсил церковь этого приюта, и хотя его картины написаны не в традиционном христианском духе, это, несомненно, чисто религиозная живопись, изображающая сцены из некоего нового апокалипсиса. Все картины выдержаны в тускло-красных и голубых тонах Эль Греко. Однако самая сильная сторона этих картин не цвет, а рисунок, выполненный в сугубо модернистской манере. На одной из них изображено колесо, сокрушающее стены города ацтеков. Ороско хотел показать, как колесо западной цивилизации, которую ацтеки никогда не знали, уничтожает исконную культуру. Другие панно написаны на тему завоевания: на них нарисованы испанские солдаты с мечами и монахи в рясах. Неф этой огромной церкви, построенной несколько веков тому назад и украшенной фресками Ороско, производил впечатление мрачной красоты и силы, и чувствовалось, что при всей своей суровости это зрелище, несомненно, помогает развивать у детей чувство прекрасного.
Участники съезда присутствовали на танцевальном вечере, устроенном школьными преподавателями Гвадалахары, мужчинами и женщинами. В этом вечере не было ничего специфически учительского. Все представление проходило настолько живо и искренне, что вызвало всеобщее восхищение.
Вернувшись в Соединенные Штаты, я обнаружил, что работы, которыми мы занимались с Артуро, и вообще все связанное с применением современного математического аппарата к изучению нервной системы как линии связи вызывает живой интерес. Одному моему товарищу удалось убедить Фонд Мейси в Нью-Йорке организовать серию совещаний, посвященных этому вопросу. Совещания проводились в течение нескольких лет. В них принимала участие целая группа психиатров, социологов, антропологов и ученых смежных областей, которые вместе с нейрофизиологами, математиками, специалистами по теории связи и конструкторами счетных машин пытались понять, не могут ли они найти общую теоретическую основу для своей работы.
Дискуссии проходили интересно, и, по существу, мы более или менее научились находить общий язык, но на пути к полному взаимопониманию встретились серьезные трудности. Они возникли из-за того, что, вообще говоря, не существует никакого другого языка, который обладал бы такой же точностью, как язык математики, а значительная часть словаря социальных наук приспособлена — что совершенно естественно — к выражению таких понятий, которые мы никак не можем обозначить с помощью математических терминов.