Примерно такие и многие другие мысли проносились у меня в голове в день Хиросимы. Творчески работающий ученый должен уметь в одиночестве принимать удары судьбы. Это один из источников его силы и в то же время тяжкая ноша. Мне хотелось бы — ох, как хотелось бы! — оказаться в положении, когда можно относиться к происходящему пассивно, искренне верить в мудрость вершителей политики и полностью отказаться от собственного мнения. Однако при существующем положении вещей у меня нет никаких оснований предполагать, что эти граждане при всей своей осведомленности в конкретных деталях лучше меня разберутся в последствиях того, что произошло. Я знаю, что большинство высоких чиновников от науки не имели и десятой доли моих возможностей общения с учеными других стран и иных взглядов; именно поэтому они совершенно не в состоянии представить себе, какую реакцию мог вызвать в мире взрыв атомной бомбы. Кроме того, я знал, что у меня вошло в привычку относиться к истории науки и изобретений с более или менее философской точки зрения, и мне трудно было поверить, что те, кто принимал решение, могли это сделать лучше меня. Добросовестный ученый обязан задумываться над будущим и высказывать свои соображения, даже когда он обречен на роль Кассандры[153] и ему все равно никто не верит. У меня позади долгие годы одинокой работы в науке, где в конце концов я доказал свою правоту. Неспособность же доверять сильным мира сего никогда не приносила мне никакого особенного удовлетворения, но она все равно сидела во мне, и с этим я ничего не мог поделать.
Среди многих вопросов, которые меня волновали, одним из самых больных был вопрос о том, как сложится отношение общества к науке и к ученым после взрыва бомбы. Во имя войны — именно во имя этой цели, как думали многие из нас, — мы добровольно согласились соблюдать некоторую секретность и поступиться значительной долей своей свободы; воспользовавшись этим, нам навязали совершенно бессмысленную засекреченность, которая во многих случаях мешала прежде всего не вражеским агентам, а нам самим, препятствуя необходимым контактам ученых друг с другом. Мы надеялись, что такое непривычное самоограничение — временная мера, и ждали, что после этой войны, как и после всех предшествующих войн, возродится тот хорошо знакомый нам дух свободного общения внутри страны и между странами, который и составляет жизнь науки. На самом же деле вышло, что, помимо нашего желания, мы оказались стражами секретов, от которых, быть может, зависит наше национальное существование. У нас не было шансов на то, что в обозримом будущем мы снова сможем заниматься исследовательской работой как свободные люди. Те, кто во время войны получил чины и забрал над нами власть, не выражали ни малейшего желания поступиться полученными правами. Так как многие из нас знали секреты, которые, попав к врагам, могли быть использованы во вред нашему государству, мы, очевидно, были приговорены отныне и вовеки жить в атмосфере подозрительности, тем более, что не было никаких признаков ослабления полицейского надзора, установленного во время войны над нашими политическими взглядами.
Общество так же мало симпатизировало атомной бомбе, как и мы; многие быстро поняли, какую опасность она может представлять в будущем, и чувствовали себя в чем-то виноватыми. Когда появляется сознание вины, начинают искать козла отпущения. А можно ли было найти лучшего козла отпущения, чем ученые? Ведь это они сделали возможным создание бомбы. Человеку с улицы, мало что знающему об ученых и считающему их странной замкнутой кастой, нетрудно было обвинить ученых в стремлении стать хозяевами всеразрушающей силы, заключенной в атомной бомбе. Хотя ученые-труженики обладали ничтожной личной властью и очень мало о ней беспокоились, существовала большая группа административных толкачей от науки, которые были крайне чувствительны к тому, что у них есть теперь лишний козырь в борьбе за власть, и это обстоятельство делало обвинения человека с улицы одновременно и более обоснованными, и более опасными.
Во всяком случае, мне с самого начала было ясно, что отныне ученым придется сталкиваться с двойственным отношением к себе. Ибо современное общество в соответствии с традицией, возникшей еще в незапамятные времена, с одной стороны, относилось к нам, как к магам и волшебникам, а с другой, считало, что мы вполне достойны быть принесенными в жертву богам. Вместе с взрывом атомной бомбы возник страшный призрак охоты за ведьмами, мучивший нас следующие восемь лет, так что все нами пережитое было лишь воплощением предначертаний, запечатленных в страшном облаке, поднявшемся над Хиросимой.
Хотя я не принимал непосредственного участия в создании атомной бомбы, мне тоже пришлось поглубже заглянуть себе в душу. Я уже говорил, каким образом работа над приборами для прогноза и вычислительными машинами привела меня к основам кибернетики (как я позднее назвал эту науку) и к пониманию возможностей, которые таятся в заводах-автоматах. С точки зрения науки это событие не было, конечно, столь революционно, как создание атомной бомбы, но оно открывало огромные возможности причинить обществу зло или добро. Я попытался разобраться, в чем состоит мой долг, и решить, не следует ли мне воспользоваться правом иметь личные секреты — существует же в высших сферах право хранить государственные тайны — и скрыть свои идеи и свою работу.
Некоторое время я забавлял самого себя этим намерением, но потом пришел к заключению, что оно неосуществимо, так как мои идеи принадлежат скорее нашему времени, чем мне лично. Даже если бы я уничтожил каждое слово, которое могло дать представление о том, что я сделал, эти слова неизбежно появились бы снова в работах других и, может быть, в таком контексте, при котором их философский смысл и кроющаяся за ними социальная опасность оказались бы менее явными. Я уже не мог соскочить со спины необъезженной лошади, на которую взобрался, и мне не оставалось ничего другого кроме, как скакать вперед.
Я решил отказаться от политики величайшей секретности и перейти к политике самой широкой гласности, обратив внимание общества на все преимущества и опасности нового начинания. Сначала я подумал о профсоюзах; казалось, именно там должны были быть люди, естественным образом больше других заинтересованные в этом вопросе. Друзья направили меня к двум профсоюзным деятелям. Один из них, умный адвокат, пользовался очень незначительным влиянием среди членов профсоюзов, с которыми он был связан; другой занимал ответственный пост в профсоюзе печатников. В обоих случаях мне пришлось убедиться в справедливости того, что несколько лет назад утверждали мои английские друзья. Они говорили, что профсоюзные деятели, попавшие без пересадки с рабочего места на свои посты, настолько задавлены трудными и сложными техническими проблемами, связанными с должностью профсоюзного работника, что не в состоянии оценить ни одно предложение, выходящее за рамки сегодняшних проблем, даже если оно касается будущего их собственного объединения.
Профсоюзные руководители отнеслись ко мне очень доброжелательно, но единодушно отказались довести мои идеи до сведения своих подопечных. Так обстояли дела в середине сороковых годов; с тех пор положение резко изменилось. Я многократно встречался с м-ром Уолтером Рейтером из профсоюза автомобильных рабочих, который сразу понял, в чем состоят мои затруднения, и проявил готовность рассказать широкой публике о новых технических идеях через газеты своего профсоюза. Оказалось, что м-р Рейтер и окружающие его люди в самом деле обладают тем умением заниматься самыми разными делами, отсутствие которого так мешало мне во время первых эпизодических попыток войти в контакт с профсоюзами.
Еще в одном кругу идея заводов-автоматов встретила вполне благосклонный прием — в кругу руководителей промышленности. Зимой 1949 года в «Обществе по борьбе за передовые методы управления» я прочел лекцию о заводах-автоматах, посвященную техническим возможностям их создания и социальным трудностям, связанным с их появлением; в общих вопросах я нашел поддержку ряда ответственных руководителей, например управляющего фирмой «Ремингтон Ренд Инкорпорейшн». В декабре 1952 года меня попросили прочесть такую же лекцию на симпозиуме по заводам-автоматам, организованном Американским обществом инженеров-механиков.
В общем отношении к этой проблеме между первой и второй лекциями произошли заметные изменения к лучшему. На второй лекции присутствовало больше народа, и мои технические замечания уже находили подтверждение у специалистов по машинам-автоматам, работающих в различных областях промышленности, но главное, за прошедшие три года уровень общественного сознания слушателей стал гораздо выше.
Многие из присутствующих были настроены гораздо оптимистичнее, чем я, и считали, что можно достигнуть высокой степени автоматизации, избежав какой бы то ни было социальной катастрофы; с другой стороны, широкая публика явно проявляла интерес к заседанию, обсуждавшему вопросы, которые могли кардинально изменить весь уклад жизни общества. Наибольшее внимание, по-видимому, привлекла задача создания аварийных команд из рабочих, занятых отупляющей механической работой (т. е. задача превращения этих рабочих в своего рода младших инженеров).
Другая проблема, вызвавшая горячие споры, касалась дополнительного досуга, который, очевидно, появится в будущем, и вопроса о том, как можно и должно его использовать. Странно было слушать выступления типичных заводских администраторов, удивительно напоминающие по стилю писания Уильяма Морриса[154]. Но, главное, все были согласны, что необходимо принять меры предосторожности, чтобы освобождение человека от однообразной работы на заводах не привело к обесцениванию человеческой личности и возвеличиванию машины.
За годы, которые прошли со времени моей лекции, заводы-автоматы из отдаленной возможности превратились в близкую действительность, так что у нас появляется конкретная база для оценки социальных конфликтов, которые, быть может, возникнут на этой почве. Первая промышленная революция, происшедшая в начале девятнадцатого века, заменила индивидуума, бывшего до того основным источником двигательной силы, машиной. Основная часть зарплаты современного заводского рабочего вовсе не является компенсацией за затрату определенного количества энергии. Даже если он занимается самым тяжелым физическим трудом, как, например, пудлинговщик, ему платят совсем не за то, что он является двигателем, производящим энергию. На самом деле оплачивается прежде всего его опыт и умение наиболее эффективно применить свою силу в высокоорганизованном производственном процессе.