Я медленно открыла эту дверь — страница 16 из 62

Наступила весна, а с ней нетерпеливое ожидание победы. Каждый день начинался со сводок. Они становились всё более радостными и обнадеживающими. Затаив дыхание, я слушала названия незнакомых городов, освобожденных, а под конец и захваченных нашими войсками. И вот, наконец, Берлин – последний рубеж.

9 мая нас разбудили соседи. Они стучали в дверь с радостными криками: «Включайте радио! Победа! Мир! Победа!»

Многими был описан этот день. Обнимающиеся люди, взлетающие в небо военные. Казалось, весь город высыпал на улицы и площади. Смутно помнится какой-то капитан, который угощал всех оказавшихся рядом детей мороженым, мне тоже перепало.

Вечером в темное небо поднялся огромный портрет Сталина и парил в скрещенных лучах прожекторов. Мне было одиннадцать. Я была потрясена. Мне казалось, я вижу Бога.

Господи, как мы странно жили! Многомиллионный народ, одурманенный до невменяемости. Конечно, были люди, и теперь я знаю, что немало, которые понимали, что происходит. Но основная масса жила по законам древних племен, поклонявшихся идолам и смутно представлявших себе устройство мира. Поразительно, но в этот разряд попадали и очень неглупые люди. Или пытались попасть. «Мы так вам верили, товарищ Сталин, как, может быть, не верили себе». Что это? Подхалимство? Конъюнктура? Заблуждение? Или искреннее ощущение величия, перед которым нужно преклоняться?

А Гитлер? А Мао Цзедун? Может, в этом разберутся будущие историки и философы. Хотя вряд ли. Скорее всего, будет отложено до Страшного суда.

33

Началась мирная жизнь, оказавшаяся совсем не такой, как мы ее себе представляли. Все понимали, что будут трудности, но никто не ждал столь жестких и в таком объеме. И дело не только в идеологии. Она меня по малолетству мало касалась. Война словно бы и не закончилась: всё то же постоянное чувство голода, те же карточки и очереди, та же буржуйка и постоянная проблема – где достать дрова.

Холодно было повсюду. В школе мы занимали очередь, кому сидеть на перемене у батареи, прижавшись к ней спиной.

Сорок седьмой год был самым тяжелым. Голод был таким, что мама, отдававшая мне большую часть еды, выжила, как потом призналась, только благодаря тете Розе, которая работала в поликлинике при заводе «Серп и Молот» и делала ей инъекции витаминов. Мама ездила туда, на другой конец Москвы, почти ежедневно.

Помню невероятную радость, когда бывшая ученица тети Эммы, работавшая на мясокомбинате, подарила ей килограмм костей, половину из которых тетя отдала нам, и мама сварила бульон, показавшийся мне таким вкусным, что, доев его, я заплакала.

Как-то, это было уже позже, приехала к нам из деревни в гости моя довоенная няня Зоя. В плюшевом жакете, румяная, веселая. Она привезла нам молоко и яйца. Ее муж был председателем колхоза. Я потом гостила у них, кажется, когда училась в десятом классе, на зимних каникулах, и вернулась до того растолстевшая, что мама ахнула, а соседи сбежались на меня посмотреть. Дом у Зои был богатый, обустроенный. Суп ели три раза в день, а яичницу на четверых едоков делали из двадцати яиц на огромной сковороде.

Летом меня отправляли в пионерский лагерь, каждый раз в другой. Однажды попала в образцовый – в Горках Ленинских. Оттуда я приехала завшивевшая. Помню, как сижу, наклонив голову и закрыв глаза, над газетой, а мама чешет меня частым гребешком, и я слышу, как они сыплются горохом, звучно ударяясь о стол. Мазали голову керосином, покупали какое-то средство в аптеке – ничего не помогало. Пришлось остричь меня наголо.

Лагеря были одинаково скучные и казенные. Мы с нетерпением ждали только родительского дня и конца смены. Впрочем, меня чаще всего оставляли на второй срок. Мама работала и не могла мной заниматься.

И всё же голод, холод, бедность были не главным в тогдашней нашей жизни. От первых послевоенных лет у меня осталось ощущение тревоги и подавленности. Инвалиды на тележках, заполнявшие улицы, слухи о новых арестах, передававшиеся шепотом, и общая суровость бытия, которой я не чувствовала даже в эвакуации, может, потому, что там всё казалось временным, объяснимым. А в Москве всему этому не видно было конца. Казалось, мы всегда только так и будем жить.

Впрочем, возможно, это сугубо личные ощущения девочки из среды служащих, самого обделенного слоя советских людей. Даже карточные нормы продуктов для служащих были самыми скудными. Меньше получали только иждивенцы.

34

Меня перевели в другую школу, неподалёку от Сретенских ворот, в бывшем Рождественском монастыре. Там работала завучем тетя Эмма. Эту 240-ю среднюю женскую школу я и окончила.

Обучение в те годы было раздельным. Мальчики появлялись у нас только на вечерах, когда я уже училась в старших классах. Стояли у стен, глядели сумрачно. Танцевали обычно девочки с девочками, мальчики с мальчиками. Дружбы не получалось.

Слово «монастырь» нам ничего не говорило, как и Рождество. Мы считали, что название связано с Новым годом.

Монастырь стоял на невысоком пригорке, окруженный высокими стенами. От Рождественского бульвара подниматься нужно было по довольно крутой лестнице. В бывших монастырских помещениях были какие-то мастерские. Посреди двора – новенькое стандартное здание нашей школы. Школа была хорошая, спокойная.

Директором в те времена была Злата Савельевна Гальперина. Завучем старших классов, как я сказала, моя тетя, Эмма Соломоновна Голубкина. Вообще, в школе почему-то было много евреев – и учителей, и учениц. В нашем классе – чуть не половина: Мильштейн, Каплун, Зак, Френкель, Смоляницкая… Были и татарки, и украинки, даже одна немка. Национальный вопрос нас совершенно не волновал. Может быть, в семьях девочек и соблюдались какие-то традиции, но до школы это не доходило. Почти все одноклассницы были одинаково бедны, жили трудно, ходили в обносках. Школьная форма – коричневое платье и черный фартук – у большинства были сшиты дома из дешевой полушерстяной ткани или сатина. В магазинах купить всё это было невозможно, даже по ордерам. Насколько я помню, в отдельных квартирах жили только три или четыре девочки из нашего класса. У одной девочки – Иры Калиновской – была своя отдельная комната. Ей не завидовали, но в гости к ней ходили редко, а если и бывали у нее, то, как в музее, снимали у входа обувь и ступали дальше на цыпочках, благоговейно посматривая по сторонам.

Большинство же моих одноклассниц жили не просто в коммуналках, а в домах гостиничного типа, своего рода общежитиях, с бесконечными коридорами, по которым можно было разъезжать на велосипеде, если имелся, и с двумя-тремя огромными общими кухнями, запахи из которых разносились далеко окрест.

Хорошо помню, как пришла к одной девочке в гости и оказалась в большой комнате, посреди которой был фонтан. Правда, недействующий. Кажется, на нём что-то висело. Может, одежда. У самого входа, за выгородкой, помещалась отдельная кухня – немыслимое удобство в те годы, а вдоль стен, за ширмами, занавесками и невысокими перегородками, располагалась немалая семья.

Все эти дома находились в прилегающих к Трубной площади переулках. Поговаривали, что раньше это были дома терпимости. Если правда, то довольно интересное соседство – монастырь и обиталища падших женщин.

Училась я средне. Любила литературу, историю, географию. Ненавидела биологию. Может, потому, что учительница была противная – злая, насмешливая и нудная. Одно время я вдруг увлеклась алгеброй, но потом попала в больницу с экссудативным плевритом, отстала от программы и так уже и не нагнала до конца учебы.

По-моему, я долго была человеком тихим и отдельным. Не высовывалась, как говорится. Ни с кем особенно не дружила. После уроков спешила домой. Приходила, снимала форму – платье в одну сторону, фартук в другую. Доставала кастрюлю из-под кучи одеял, зачастую обходилась без тарелок, чтобы потом не мыть. Книгу в руки – и понеслось: другой мир, другая жизнь, другие люди. Может, они были не лучше тех, что окружали меня, но – другие, незнакомые и потому привлекательные или, скорее, увлекательные.

Еще были редкие, но волнующие походы в кино.

Первое после возвращения из эвакуации посещение московского кинотеатра меня потрясло и обескуражило. Там, в военном городке, просмотр фильма был событием, праздником. А здесь верхнюю одежду не снимали, лузгали семечки, сплевывая шелуху в горсть. Правда, перед началом сеанса в фойе играл оркестр. Иногда даже выступала певица.

Фильмы шли в основном «трофейные» – «Молодой Карузо», «Где моя дочь?», «Ты – моё счастье», «Девушка моей мечты». Сентиментальные, слащавые, но открывавшие нам целый мир. До сих пор помню эти дурацкие названия. Иногда показывали замечательные картины. «Мост Ватерлоо» оставил неизгладимое впечатление. Недавно смотрела его по телевизору и удивилась: неплохо, но ничего особенного. «Судьба солдата в Америке». Многого я в нём, наверное, не поняла, но бредила Хэмфри Богартом. Позже, когда посмотрела «Касабланку», убедилась, что моё восхищение Богартом не было ошибкой. Генри Фонда, Кларк Гейбл, Дина Дурбин – это были наши кумиры, как теперь понимаю, неравнозначные, но тогда казавшиеся нам существами из другой галактики.

У меня имелся немалый блат – тетя Фаня, вдова маминого брата, работала билетершей в кинотеатре «Уран», рядом с нами, на Сретенке, и многие фильмы я смотрела несчетное количество раз.

А еще были московские театры с их волнующей атмосферой: билеты у входа, шумная раздевалка, устланная ковром лестница, по которой поднимались неторопливо, будто возносясь к чему-то особенному. Зал, оживленный и дружелюбный. Наконец, твоё кресло, постепенно гаснущий свет, наступающая тишина и медленно, торжественно открывающийся занавес. А за ним – ярко освещенная сцена и новый, еще не ведомый мир.

Позже, когда я попала в актив Центрального Детского театра и стала дежурить на спектаклях, бывать за кулисами, это ощущение праздника несколько потускнело, сделалось привычным.

В восьмом классе у нас в школе организовали драматический кружок. Руководил им настоящий актер из Театра юного зрителя, молодой, но уже известный, по фамилии, если не ошибаюсь, Горелов. Актеры получали тогда гроши, и работа в школах или клубах была их единственным приработком.