Мы принялись за дело всерьез. Сразу начали ставить большую пьесу, которая шла в детских театрах. Называлась «Снежок», в ней рассказывалось о горькой жизни чернокожего мальчика в Америке.
Особенность нашей постановки заключалась в том, что и мальчиков, и дяденек, и тетенек играли девочки. Мне как самой длинной в классе досталась роль директора американской школы. Противный был тип, расист. Я очень старалась, чтобы он вызывал отвращение. Самое забавное, что спектакль имел успех. Мы даже показывали его в Центральном Доме пионеров.
А еще ставили отрывки из поэмы Некрасова о женах декабристов. Горелов достал настоящие театральные костюмы и парики. Наше сочувствие несчастным женам превышало все мыслимые пределы. Эту искренность зрители, очевидно, почувствовали. Родители, пришедшие на спектакль, утирали слёзы. Мне снова досталась мужская и снова отрицательная роль: губернатора, который не пускал княгиню Волконскую к мужу. В конце он, правда, сдается и даже выражает ей свое восхищение. Перед самым спектаклем выяснилось, что на мои (быстро отросшие с лета) толстые косы ни один парик не налезает. Началась паника, но Горелов привел на показ коллег, чтобы помочь нас гримировать и одевать. И один из них предложил – пусть твой персонаж будет раненым генералом. Так и сделали. Мне забинтовали голову, будто ее разнесло снарядом. Сохранилась фотография, где я в генеральском мундире и в огромном тюрбане из бинтов на голове. Сейчас мне кажется, что это несколько перекосило некрасовский замысел. Раненый генерал вызывал больше сочувствия, чем не желавшая оставить его в покое Волконская.
Папа выпал из нашей жизни окончательно. Телефона у нас по-прежнему не было. К нам он не заезжал. Пути наши не пересекались. Скажу честно, меня это тогда мало занимало. Я привыкла к тому, что у нас маленькая семья, очень любила маму, мы дружили с ней. Не просто жили дружно, а именно дружили. У меня не было от нее тайн, у нее от меня, кажется, тоже. Мы всё обсуждали – новости, события, происходившие у меня в классе и у нее на работе, она в то время опять служила в ТЭУ – Туристско-экскурсионном управлении, водила экскурсии по Москве.
Мы вместе ходили в гости к ее немногочисленным друзьям и родственникам, посещали театры и музеи. Зимой ездили кататься на лыжах за город или в Сокольники. Своих лыж у нас не было, брали напрокат. Вместе решали, что нужно купить, вместе радовались покупкам, на которые долго копили деньги. Помню нашу бурную радость, когда купили этажерку для книг. До этого книги стояли на полочке на мамином диване или лежали сверху на шкафу. Этажерка потом долго путешествовала с мамой, а позднее и со мной из квартиры на квартиру. Она до сих пор стоит в углу моей комнаты, совсем дряхлая, но очень мне дорогая. Уже значительно позже мама пригласила столяра, и он смастерил стеллаж высотой до потолка. Книги всё прибавлялись и прибавлялись. В нашем окружении никто не задавался вопросом, что подарить друзьям или знакомым на праздник или день рождения. Книги и только книги.
Мы редко ссорились. Хотя помню очень стыдный эпизод. Я отставала по английскому, потому что, не зная ни слова, пришла в школу, где язык учили с третьего класса. Весь первый год обучения выпал из моей жизни. Учительница пыталась заниматься со мной после уроков, но потом сказала, что ей некогда, и посоветовала нанять педагога. Для нас это была почти непосильная трата, но мама как-то извернулась, экономя на всём, кажется, даже продала что-то. Поначалу я очень старалась, ходила на дом к педагогу, добросовестно зубрила слова и правила. Но учительница попалась на редкость неприятная. Почти ничего не объясняла, кричала на меня. Дом у нее был шумный, полный народу. Меня постоянно что-то отвлекало, и я тупела, ничего не понимала.
Однажды я не очень хорошо выучила урок и со страху пропустила занятие. Но не решилась сказать об этом маме.
Так и повелось. Я бродила по улицам, дома на мамины вопросы скупо отвечала, что всё хорошо. Наконец, наступил день, когда надо было расплачиваться за очередной месяц. Мама вручила мне деньги. Я их, естественно, не отдала. Более того, часть даже истратила на какие-то свои нужды. На что я рассчитывала, совершенно не понимаю. Какая-то общая тупость, начавшаяся на уроках, охватила меня. Этот эпизод моей жизни вспоминается мне как один из самых тяжелых и стыдных.
Конечно, всё вскоре раскрылось. Мама была потрясена. Долго не разговаривала со мной. Я очень страдала. Потом как-то сгладилось, но и сейчас мне горько и стыдно вспоминать. Хотя теперь, вырастив детей и внуков, я понимаю, что каждый ребенок так или иначе проходит через подобные искушения и проступки, познавая жизнь и определяя себя в ней. Мне урока хватило на всю жизнь.
Мама никогда не звонила отцу. У неё хватало гордости и отдельности.
Значительно позже, когда я уже училась в институте, мы поехали с мамой в Ригу. Остановились на туристской базе. Однажды она встретила на улице бывшую приятельницу, с которой давно потеряла связь. Та пригласила маму в гости. Я почему-то не пошла. Мама вернулась невеселая и даже чуть раздраженная. Оказалось, приятельница весь вечер ссорилась с мужем, они говорили друг другу резкости, несмотря на присутствие постороннего человека.
Успокоившись, мама сказала: «Как хорошо, что мы с тобой живем вдвоем. Нам ведь больше никто не нужен. Какой-нибудь мужик в доме со своими претензиями и чужеродностью! Курит! Пьет рюмку за рюмкой! Нет, я правильно построила свою жизнь».
Бедная мама. Она как будто забыла, что я взрослею и ухожу от неё. Через несколько лет я вышла замуж, и она осталась одна. И хотя наши отношения по-прежнему были очень близкими, мамина повседневность всё равно граничила с одиночеством.
Время от времени нам встречались в газетах и журналах новые стихи отца. Они мне не очень нравились. Зато прежние его книги, подаренные маме до войны, я знала почти целиком наизусть и большинство стихов очень любила.
Один раз мы даже слышали выступление отца по радио. Меня взволновал его голос, знакомые интонации, но желания увидеть его не возникло. Более того, я где-то в глубине души была обижена и даже зла на него. Иногда эти чувства прорывались у меня в разговоре с мамой. Она каждый раз мягко возражала и говорила, что отца надо любить. Он хороший человек, хотя и безалаберный.
Однажды в октябре 1949 года я увидела на улице большую афишу «Советские писатели – свободному Китаю», извещавшую о вечере в Зале имени Чайковского. В числе участников был назван и поэт Луговской. Решение пришло мгновенно, я не раздумывала ни секунды. Уговорила пойти со мной свою подругу, сейчас даже не помню, кого именно. Мама дала деньги на билеты.
Огромный зал, ряды круто поднимаются вверх. Мы сидели высоко, на самых дешевых местах. На сцене – все выступающие: Асеев, Антокольский, Катаев, Михалков и другие. Я с трудом отыскала среди них отца, сидевшего позади. Сердце забилось неистово. Я замерла. Подруга искоса с интересом посматривала на меня.
Начался вечер. Поэты и писатели выступали, читали свои стихи и отрывки из прозы. Наконец на трибуну поднялся отец. Своим громовым голосом он прочитал что-то про Китай, наверное, написанное специально к этому вечеру. Я потом никогда и нигде не встречала это стихотворение. Кажется, оно было невнятным, вялым и вместе с тем пафосным. Но в тот момент я об этом не думала.
Он дочитал, откашлялся и сел на свое место под довольно жидкие аплодисменты. И тут я вырвала листок из тетради и написала карандашом: «Папа, я в зале. Если хочешь меня видеть, я буду ждать тебя после вечера возле третьей колонны у входа. Мила». Надписала его фамилию и послала в президиум.
Записка медленно поплыла по залу. Я видела, как ее передают из рук в руки, из ряда в ряд. Кто-то вертел бумажку, разглядывая, кто-то сразу передавал следующему. Мне казалось, это продолжается бесконечно. Меня колотила дрожь. Подруга потом сказала, что я была бледна, как полотно.
Наконец записка дошла до отца, и он прочитал ее, близко поднеся к глазам. Повертел в руках. Снова прочитал. Оглядел зал. И стал искать кого-то глазами в первых рядах. Несмотря на волнение, я немного удивилась – почему в первых? Потом выяснилось, что там сидела Елена Леонидовна, его жена.
Как я досидела до окончания вечера, не помню. Мы вышли на улицу, подруга отошла подальше, я встала у третьей колонны. Ждать пришлось довольно долго. Наконец появился отец – большой, вальяжный, с тростью в руке, а с ним довольно крупная женщина, нарядно и необычно одетая, прелестная.
Отец поцеловал меня, сказал что-то вроде: «Как ты выросла!» Дальше говорили только я и Елена Леонидовна. Она задавала вопросы, хвалила меня за что-то, пригласила к ним в гости, назначив день. Папа стоял молча, опираясь на трость и улыбаясь несколько туманной улыбкой. Как потом, много лет спустя, рассказала мне Елена Леонидовна, он был в тот вечер сильно пьян.
В день визита я уже с утра не находила себе места. Принарядилась как могла. Впрочем, наряжаться особенно было не во что. День был будний, надо идти в школу, как обычно, в форме, довольно поношенной. Почистила платье жесткой одежной щеткой, пришила чистый воротничок и тайком взяла шелковый мамин шарфик, чтобы надеть под демисезонное пальто.
Уроки прошли как в бреду. После уроков я забрала пальто в раздевалке и обнаружила, что шарфик стащили. Горю моему не было предела. Жалко было шарфика, но больше всего я переживала, как скажу об этом маме. Ведь я взяла ее вещь без разрешения. Она бы мне его, конечно, дала. Но почему-то было неловко признаться, что я так наряжаюсь для встречи с папой.
Зареванная, несчастная, позвонила из учебной части отцу. Подошла Елена Леонидовна. Задыхаясь от слёз, я поведала ей свою грустную историю и сказала, что не могу приехать. Она почему-то засмеялась и велела немедленно явиться, потому что они ждут меня к обеду.
Робея, вошла я в подъезд солидного дома в Лаврушинском переулке. В лифт сесть побоялась, мне никогда еще не доводилось ездить в лифте одной. Поднялась на шестой этаж, позвонила. Дверь открыла домработница Поля. Она всплеснула руками и произнесла традиционное: «Как выросла!»