В дни худсоветов он приходил загодя и усаживался в свободное кресло, чаще всего под нашим импровизированным «баром», как мы это называли, а на самом деле просто закрытой полкой, где стояли кофеварка и чашки, а на откидной крышке красовалась наша забавная радость – подписи многих знаменитых людей, сделанные размашистыми разноцветными фломастерами. (Где теперь эта веселая доска из древесно-стружечной плиты? Исчезла в бездонных недрах «Мосфильма» после нашей ликвидации. А жаль – там были, например, уникальные в наших широтах автографы Раджи Капура и Наргис. И еще какие-то подписи мировых знаменитостей.)
– Чай, кофе? – светски спрашивал кто-нибудь из нас, дежурный по кофеварке.
Но Михаилу Давыдовичу не хотелось ни чая, ни кофе. Ему хотелось общения. Его он ценил дороже всего.
Однажды мы спорили с ним о споре.
– Ваше поколение не умеет и не любит спорить, – утверждал Вольпин.
Я пожимала плечами:
– А что тут любить? Всё равно каждый остается при своем мнении. Только воздух сотрясать.
– Как ты не понимаешь! – заводился он. – Самое ценное в споре не победа, а возможность высказать, а иногда и попутно выработать, отшлифовать свою точку зрения и оценить позицию другого. Это же захватывающе интересно. Это же открытие духовной глубины и познание иной личности. Общение!
Ах, это «общение», кодовое слово! Как мало мы тогда придавали значения этому подарку судьбы. Мы были так богаты им, что почти не замечали. Никто ничего не записывал, да и не запоминал толком. Удивительные рассказы Михаила Давыдовича! Они лились легко и непринужденно. К случаю, без случая. Передаю их так, как запомнились. За точность не отвечаю.
– У меня с твоим отцом было одно неприятное столкновение. Я пришел на вечеринку с девушкой. Она вроде ко мне очень благосклонно относилась. И тут появляется Володя Луговской, тогда уже известный поэт, как всегда, красивый, как всегда, обаятельный и победительный. Через короткое время я обнаружил, что моя девушка уже его девушка. Вся порозовела, разговаривает только с ним, неестественно смеется, а меня не замечает. С горя я напился. Сквозь туман заметил, что они исчезли. Я нагнал их на улице и полез на него с кулаками.
– Миша, – умолял он, – не лезь. Я же боксер. Я же тебя с одного удара уложу.
И уложил, потому что я не мог уняться.
А потом поднял, отряхнул, доставил на место и щедро возвратил мне мою девушку, несмотря на ее недовольство.
Но я всё равно не мог простить ему своего унижения. Мы много лет не разговаривали и не здоровались. А потом однажды где-то подошел ко мне и сказал:
– У грузин есть такой обычай: под утро, когда все уже устали и израсходовались, женщины убирают со стола, стелят чистую скатерть, расставляют новые блюда, и всё начинается сначала, заново, как впервые. С чистого листа. Давай и мы начнем наши отношения с этого чистого, белого, нетронутого листа.
– Вот так, – заключал рассказ Михаил Давыдович, – и помирились. Раз и навсегда.
Или вот еще:
– Когда арестовали Берию, один наш с Колечкой приятель, он теперь на пенсии, а когда-то служил в органах и сохранил там связи, уезжал из Ленинграда. Билет ему достали тамошние друзья, они же провожали на вокзал и шепнули ему насчет ареста Лаврентия Павловича, о котором пока еще нигде не объявляли. Ну, простились, входит он к себе в купе, в СВ, конечно, а там важный генерал сидит, кагэбэшник. Хмурый, высокомерный, неприветливый. На приветствие не отозвался, молчит, только пиво беспрерывно пьет – денщик ему целый ящик притащил. Пьет и не угощает, как будто в купе больше никого. Приятель наш разозлился и говорит: «Берия ваш – подонок, изверг, руки по локоть в крови. И вы, его приспешники, не лучше, вам тоже отольется». Тот молчит, кровью наливается, пиво пьет. А в Бологое вышел. Долго отсутствовал, вернулся тихий, ласковый. «Пива, – говорит, – хотите?»
Особенно много историй было связано с арестом, тюрьмой и лагерем, куда они с упомянутым «Колечкой» – Николаем Робертовичем Эрдманом, ближайшим другом, соответчиком, а потом и соавтором – ухитрились попасть раньше многих, когда еще не было поголовного сажания.
– Мы долго не могли понять, за что нас арестовали. Наконец следователь сжалился и сказал: «Неужели не понимаете? Нам нужно приструнить интеллигенцию. Горького посадить не можем, какого-нибудь Пупкина сажать бесполезно – кто его знает, никакого резонанса. Вы нам как раз подходите». И мы так обрадовались! Всё стало понятно. Смысл появился.
Или еще:
– Когда меня первый раз освободили (их арестовывали, насколько помню, несколько раз), я вышел на волю, купил билет и поехал в Москву. А у меня были очень хорошие отношения с начальником лагеря, он помог достать место в литерном вагоне. Вхожу в купе, сидит какой-то человек, перед ним бутылка водки, он уже изрядно принял. Посмотрел на меня и сразу определил: «Зек?» Я не отрицал, чего таиться. Налил мне водки и давай советскую власть ругать, да так откровенно, зло. Я похолодел. Думаю – попал. Ясно же, провокатор. Сейчас второй срок накрутят. Вышел покурить, стою в тамбуре, руки дрожат, спичку зажечь не могу. Вдруг смотрю – мой начальник идет. Он в соседнем вагоне ехал. Посмотрел на меня, спрашивает: «Что случилось?» – «Да какой-то странный сосед попался», – осторожно говорю я. Он, недолго думая, приоткрывает дверь купе, посмотрел, усмехнулся, закрыл, вывел меня снова в тамбур. «Ничего не бойся, – говорит. – Это знаешь кто? Это – палач. Исполнитель, так сказать. Ему всё можно».
Или еще:
– В первые недели войны мы с Колей попали в армию. И нас послали в оставляемую нашими войсками деревню – агитировать население. Стоим мы, вокруг дети, старики и бабы. Смотрят с тоской. Что скажешь? Начали что-то невразумительное. Тут вдруг какая-то баба вперед вышла, нас отодвинула и говорит скорбно и твердо: «Ну что тут толковать. Хоть и го…ая власть, а своя». Лучший агитатор.
И последнее:
– У нас были друзья – покровители в органах, там тоже люди встречались. С кем-то поговорили, кого-то попросили, и определили нас в ансамбль НКВД. Не петь, конечно. Тексты песен сочинять. Поставили на довольствие, форму выдали – всё как положено. Коля надел форму, подошел к зеркалу, посмотрел на себя и говорит: «Кажется, за мной пришли».
Самое поразительное – все его истории были скорее смешные. Никак не ужасные. Свойство памяти? Или свойство натуры – никого собой не нагружать? Но один рассказ помню очень грустный – и очень светлый: о смерти Николая Робертовича в 1970 году. Не смею передавать его в прямой речи. Помню только, что, когда Николай Робертович перестал дышать, все ушли, а Вольпин долго сидел возле него и не отрываясь смотрел на его лицо, которое всё молодело, успокаивалось, разглаживалось, становилось всё более спокойным и радостным. А потом вдруг перестало изменяться, застыло. «Душа отлетела», – сказал неверующий Михаил Давыдович.
Эта смерть была для него большим горем. Он очень любил Эрдмана, относился к нему с нежностью, почти как к ребенку или девушке. Себя считал менее талантливым, менее ярким и, уж конечно, гораздо менее обаятельным. Не знаю, может, так и было. Для всех, но не для нас. Мы-то любили именно Михаила Давыдовича, такого, каким он был. А Николая Робертовича, который и вправду отличался редким даром сокрушительного обаяния, воспринимали только как друга нашего друга.
На жизнь каждого, а вернее сказать, каждой из нас, потому что редакторы в «Юности» были исключительно женщины, молодые и впечатлительные, особенно поначалу, Михаил Давыдович оказал огромное влияние. Вольпин был автором множества сценариев художественных фильмов (почти всех в соавторстве с Эрдманом), мультфильмов, песен, цирковых реприз и эстрадных номеров. Он был по-настоящему талантливым и разносторонним человеком. Но для меня он – больше всего, что создал, потому что был неповторимой личностью несказанной доброты, масштаба и обаяния. Из тех, встреча с которыми меняет и определяет всю дальнейшую жизнь. А она, как я теперь понимаю, была щедра к нам на людей и встречи.
Однажды возвращались из Одессы, с семинара по детскому кино. Поезд подходил к Москве. Я выглянула из купе и увидела, что возле всех окон стоят мои соратники и вчерашние веселые товарищи по диспутам и застольям. Все уже в пиджаках, при галстуках, отчужденные, немного замкнутые и грустные. Потянулись московские окраины, пустые поезда на запасных путях.
– Михаил Давыдович! – окликнула я.
Он повернул ко мне голову и невесело сказал:
– Праздник кончился. Наступают будни.
Пожалуй, самым известным и ярким фильмом, снятым в нашем объединении, была картина «Звонят, откройте дверь». Делал её А. Митта по сценарию А. Володина.
Володин принес заявку под названием «Происшествие, которого никто не заметил». (Через много лет он сам в качестве режиссера снял картину с таким же названием, но к давнему замыслу она не имеет отношения.) В заявке рассказывалась история мальчика, который каждое утро начинал жить заново: забывал всё, что с ним происходило накануне, и вновь знакомился с девочкой, которой вчера объяснился в любви, протягивал руку врагу, который его тяжело оскорбил.
Заявка всем понравилась. Митта очень хотел работать над таким фильмом.
Замысел сценария был связан с детьми, и Володин отправился в школу. Сидел на уроках, разговаривал с ребятами.
Увиденное и услышанное неожиданно натолкнуло его на совершенно иные проблемы и размышления.
И через некоторое время объединение получило от Александра Моисеевича сценарий под названием «Звонят, откройте дверь». Рассказывал он о девочке. О её первых открытиях, надеждах, разочарованиях. На мой взгляд, это был один из самых совершенных сценариев Володина.
Но совсем не то, что ожидал Митта. И он решил отказаться от постановки. Уговаривали всем объединением. Поначалу упорно сопротивлялся, потом сдался.
Фильм принес ему мировую славу и множество призов. В том числе главный приз в Венеции, Золотого льва св. Марка за лучший фильм для детей в 1966 году.