Я медленно открыла эту дверь — страница 34 из 62

Боли были очень сильные. Я приходила к маме. Она почти всё время сидела, лежать было еще труднее. Сидела с закрытыми глазами, не разрешая себе стонать. Медсестра из поликлиники делала уколы два раза в день. Ненадолго становилось легче, и мама засыпала. Мы скрывали от нее диагноз, но она, конечно, догадывалась. Хотя и не говорила нам.

Потом я забрала ее к себе на Красносельскую, где жила с мужем Андреем, детьми и свекровью. Пыталась лечить, связавшись с некой знахаркой, – говорили, она творит чудеса. Чуда не случилось.

Сима Лунгин помог устроить маму в больницу. Там ее держали на очень сильных обезболивающих. Она почти всё время была в забытьи. Я дежурила около нее каждый день с утра до вечера, пока не выпроваживали.

В один из последних дней я сидела около нее (она лежала в двухместной палате с такой же умирающей). Вдруг мама приоткрыла глаза и с трудом, продираясь через наркотическое полусознание, спросила меня: «Когда?» – «Что когда, мама?» – «Когда тебе ехать?»

Я не сразу поняла, о чём она спрашивает. Потом осенило: несколько месяцев тому назад мне предложили поехать во Францию на международную конференцию по детскому кино. О Франции я тихо мечтала с юных лет, начитавшись Хемингуэя, Эренбурга и многих других. Оформила все нужные документы, но последнее время не думала о поездке. Не могла же я оставить маму. «Десятого февраля», – машинально ответила я. «Успею», – прошептала мама. Это были последние слова, которые я от нее слышала. С этим она ушла – со всегдашней заботой обо мне. Умерла через день, ночью. И меня не было около нее.

Во Францию я поехала. Нас было двое от Советского Союза, я и киновед Кира Парамонова. Она не раз бывала во Франции и в отличие от меня знала французский. Так что я сопровождала ее, присутствовала на заседаниях, но по большей части ничего не понимала. Переводчика не полагалось, Парамоновой было некогда, да, наверное, и не хотелось переводить. В свободные часы она общалась со знакомыми, занималась своими делами, а мне говорила небрежно: «Погуляйте по Парижу».

И я гуляла.

Наверное, это меня спасло от угнетенности и потерянности, которые наступили после маминой смерти.

Сиротство бывает не только в детстве. Мы были очень близки. Мамина любовь и постоянная забота обо мне, моя любовь и преданность ей – с этим я жила много лет. Правда, последние годы мы несколько отдалились друг от друга по моей вине. У меня очень непросто складывалась семейная жизнь, и я не хотела тревожить маму. Многое не рассказывала, скрывала, она это чувствовала и огорчалась. Однажды грустно сказала: «Мне теперь Дина (двоюродная сестра) ближе, чем ты».

До сих пор не могу себе этого простить.

Мама всю жизнь носила волосы расчесанными на прямой пробор, что придавало ее облику выражение строгое и лаконичное. Однажды, уже в старости, она поехала в Нальчик повидаться с подругами молодости. Когда вернулась, я встречала ее на вокзале. Из вагона появилась какая-то незнакомая женщина со жгуче-черными крашенными волосами, обезображенными мелкой перманентной завивкой.

– Мама! – в ужасе закричала я. – Что ты с собой сделала?

До сих пор помню, как растерянно и виновато она посмотрела на меня. Видимо, подруги убедили ее, что так она выглядит моложе и лучше. А я грубо и бестактно уничтожила иллюзию. Сердце болит, когда вспоминаю. Сколько в ней было тогда незащищенности и надежды. Больше мама никогда не красилась и не завивалась. В последние годы к ней вернулась ее детская неловкость. Мы называли ее шутя «танк» – она всё сметала на своем пути.

В этом же году летом умерла моя свекровь. Муж впал в глубокую депрессию, которая у него всегда выражалась в одном – заливал печаль водкой. И сделать я ничего не могла. Только горевать и ссориться.

Дети были в самом сложном подростковом возрасте – одному пятнадцать, другой почти тринадцать. Работа отвлекала, но не спасала. Трудное было время. Но тут произошло непредвиденное.

Вдруг позвонили из ЦК партии, кто именно, совершенно не помню, и попросили прийти. Я, конечно, испугалась, вернее, встревожилась. Никогда ничего хорошего оттуда не ждала. Единственное удовольствие было заглянуть в их буфет. Кормили хорошо и очень дешево. Поэтому пришла чуть раньше, пообедала и, собравшись с силами, отправилась на прием.

Встретили меня очень приветливо, расспрашивали, как идут дела в объединении, а потом предложили перейти на киностудию детских и юношеских фильмов имени Горького. «Почему?» – удивленно спросила я. Мне объяснили, что у меня большой опыт работы в детском кино, а на студии создано специальное объединение именно детских фильмов. Художественный руководитель Юрий Павлович Егоров, директор Михаил Александрович Литвак. А главного редактора пока нет.

Я растерялась. Я любила детское кино. Самые лучшие годы были связаны с ним. В объединении у Арнштама мне было как-то не очень интересно. Что-то пырьевское, мне чуждое, там еще сохранялось. Но, с другой стороны, уйти с «Мосфильма», где я проработала к тому времени 14 лет, где всё было родное, привычное, даже любимое…

Я так честно и сказала. Попросили подумать, но не долго. Объединение уже начинало работать.

Вернулась домой в глубоком смятении. Вечером позвонил Егоров, с которым я была едва знакома. Где-то пересекалась, на каких-то семинарах, кажется. Он спросил, что я решила. Я повторила формулу своих колебаний. И тут он выложил неожиданный аргумент. Мой муж Андрей работал в это время заместителем директора учебной киностудии ВГИКа. Работал хорошо, но мечтал перейти на настоящее производство. А это было по разным причинам непросто. Юрий Павлович вел режиссерский курс в институте и Андрея прекрасно знал. Знал и о его мечте. И он сказал мне, что скоро собирается запускаться с новым фильмом и готов взять Андрея директором на картину.

Этот аргумент всё решил. Я тут же дала согласие и вскоре приказом Госкино была переведена на киностудию Горького на должность главного редактора объединения и одновременно, в соответствии с тогдашним порядком, заместителя главного редактора студии.

63

Студия мне поначалу не нравилась. Все друг друга знают, беспрерывно пьют чай и судачат. Редакторские комнаты на одном этаже. Перемывали косточки с удовольствием, правда, не злобно, скорее заинтересованно и с ощущением полного права, как в одной семье. Меня раздражала эта домашность. После «Мосфильма» студия Горького казалась провинциальной, даже какой-то унылой.

Потом я привыкла. Но до конца своей так и не стала.

Помню, однажды обратила внимание, как неторопливо люди ходят по коридорам. Останавливаются поговорить – о том о сём. На «Мосфильме» все неслись. Так и вижу тамошние длинные коридоры, напряженные спины людей, идущих впереди, приветственные улыбки на бегу. «Мосфильм» не располагал к раздумью – скорее к действию.

Я человек как раз медлительный. Казалось бы, темп горьковской студии должен больше подходить. А почему-то раздражал. Наверное, я была не права.

Однажды обронила что-то на эту тему в разговоре с Александром Моисеевичем Володиным, которого любила и уважала. Он посмотрел своими проницательными глазами и спросил: «Что, на бегу думается лучше?» Я засмеялась. Тут меня куда-то позвали, и я ушла, оставив его в своем кабинете. Когда вернулась, Володина уже не было, и я забыла об этом разговоре. Но потом обнаружила в настольном календаре надпись, которую Володин сделал, когда я выходила, и почти целый год, переворачивая очередную страницу, читала: «Думай о жизни». Сначала смеялась, потом, правда, задумалась и приняла это как напутствие замечательного, очень большого и талантливого человека. Так всё и размышляю до сих пор.

Юрий Павлович Егоров был человек непростой – обходительный, но лукавый, с хитринкой. Иногда довольно жесткий. Иногда, наоборот, мягкий, добрый, светлый. Его реакцию трудно было предугадать. Некоторые считали его двуличным. Но, думаю, ошибались. Просто он привык приспосабливаться к власти, как многие в то время.

Мне с ним неплохо работалось. Правда, иногда цапались, и довольно сильно. Бывало, наши мнения резко расходились. Но это не сказывалось на отношениях. Он часто подвозил меня до дому или до метро. И в машине, когда мы оказывались вдвоем, без посторонних, был совсем другим, чем на студии, – тихим, задумчивым, даже нежным. Много рассказывал о своей жизни, о людях, с которыми встречался и дружил. Расспрашивал и, бывало, давал точные советы; помогал, когда мог.

Объединение у нас было дружное, спокойное. Этому немало способствовал директор Михаил Александрович Литвак, человек уравновешенный, не занимавшийся интригами и самоутверждением. И тем не менее я редко возвращаюсь мыслью к этому периоду жизни. Какое-то безразличие живет во мне по отношению к этим годам. И фильмов ярких мы не выпустили – если не считать любимую мной картину Инны Туманян «Когда я стану великаном». Но об Ине (она всегда настаивала, что ее имя пишется с одним «н») я постараюсь написать отдельно, если хватит сил и времени.

Впрочем, неплохие картины были. Та же «Деревня Утка» Б. Бунеева. «Ветер странствий» Ю. Егорова. «Усатый нянь» и «Шла собака по роялю» В. Грамматикова. «Пропал и нашелся» И. Ясуловича. Но событиями они не стали и лица объединению не сделали.

Каким-то образом, сама не знаю как, я понравилась Сергею Аполлинариевичу Герасимову, а главный редактор студии Анатолий Балихин, наоборот, понравиться ему не сумел. Там заварилась серьезная каша; я особенно не вникала, но понимала, что Балихин не угодил всем трем китам студии – Герасимову, Лиозновой и Ростоцкому – и в конце концов его сбросили обратно в Госкино, откуда он в свое время пришел.

Это было примерно за год до моего ухода со студии, во времена царствования недоброй памяти Филиппа Тимофеевича Ермаша, тогдашнего министра кинематографии. Царем он был всевластным, казнил и миловал как хотел. К тому же, подобно всем остальным монархам, был уверен, что раз его сюда поставили, то он всегда прав.

Балихин ушел, и вскоре я стала замечать, что со мной как-то особенно здороваются люди, которые прежде не обращали внимания. Я насторожилась. Это был плохой признак. И точно: доброхоты донесли, что Герасимов прочит меня на освободившуюся должность.