Когда-то она сказала мне по секрету, что Лунгин сказал ей, когда они только взяли меня в свою мастерскую: «Мила, чему мы его будем учить, этого Островского? Нечему».
За это тоже. И за то, что он назвал ее Милой. Мне это было странно, но я посмотрел на нее другими глазами: для него она была Милой. Девочкой, которая ехала в тягучем поезде. Жизнь только начиналась. Тяжелая и прекрасная жизнь. А теперь ее нет, боже мой. Номер телефона 1558145. Квартира на Аэропорте. Голос в трубке.
Наталья Репина
Кинодраматург, автор сценариев «Подписка о невыезде» (фильм «Пропавший без вести»), «Mal’aria», романа «Пролог».
Если набрать воздуха и не дышать, то сначала нормально. Потом становится труднее, потом еще, и, наконец, наступает момент, когда ты понимаешь, что умрешь, если не вдохнешь.
Так я воспринимаю ее отсутствие. Когда она ушла, сначала сгоряча даже было ничего. Потом наступила тоска. А теперь невыносимо.
Ничего из того, что было для нее нормой, я даже близко не могу воплотить в своей жизни. Ее интерес к другим людям. Ее открытую доброжелательность. Я считала, что она «подставляется». Помню, как она рассказывала новым ученикам на курсах, как ее мама во время эвакуации отстала от теплушки, и она ехала в вагоне, у дверей, ей было восемь лет, она была совершенно одна, и она плакала. А потом мама догнала теплушку. Я закипала. По мне, это было слишком сокровенно, это было для своих, а не для посторонних студентов, которые еще мало ли кто такие. Но для нее они уже и были свои.
Я халтурила, просматривая по диагонали ученические откровения. Она их скрупулезно разбирала. Потому что ей они были важны едва ли не больше, чем самим авторам. Потом у нее поднималось давление, и она лежала весь день, а всю ночь не спала. А я спала – и снисходительно думала «а вот не надо было». А было – надо. Большинство из нас свои лучшие работы написали при ней.
Она называла меня «детка». Наверняка не только меня. Но для меня это было высшей степенью признания. «Детка, вы пишете?» Господи, что я могу написать, если мне так доверяют? Кривобокие, моментами небездарные детки с огромным кредитом ее доверия – вот кто мы были. Как хочется, чтобы в тебя кто-нибудь еще так поверил. И так полюбил.
Я тихо раздражалась, когда она читала вслух стихи. Потому что это «романтика». Но она любила стихи – и читала их. Она просто не боялась любить то, что любит, как бы это ни называлось.
Мы с ней обе любили Англию, но она – чтобы съездить, а я – чтобы остаться. Это был вечный спор: «детка, но как же друзья?»
Она была красивая. Но она как будто не замечала и не думала об этом. Допускаю, что и не «как будто». Ничего особенного – густая седая челка, платья-балахоны, вдруг среди разговора молчание о чём-то, что нам не надо знать.
В последнее время она признавалась, что читает только мемуары и совсем не может воспринимать «худлит». Тогда было странно, а теперь, с возрастом, понимаю. Позади целая жизнь. Воображаемые миры – наивны, прожитые – родные, шум времени, где звучит и твой голос.
Сама она писала совершенно. Там не было ни одного слова лишнего. У нее не было потребности как-то специально «подать и расцветить» – жизнь была ценна сама по себе, и в ее воспоминаниях эта простая ценность вдруг вставала перед глазами как откровение. Не умею объяснить, надо прочитать хотя бы один абзац.
Когда она уже почти не видела и не слышала, она признавалась, что «поплакивает» из-за этого. Поплакивает! Случись такое со мной, я бы сочла это величайшей трагедией, рядом с которой чужие беды – тьфу. А в результате, когда мы созванивались или встречались, выходило так, что я жаловалась, а она – жалела.
Я в очередной раз расписываюсь в бессилии объяснить, кто она была. Думаю, что это невозможно. Когда мне приходится говорить о ней посторонним людям, я сбиваюсь на высокопарные глупости. Я только понимаю, что такие люди определяют твою жизнь. Когда ее хоронили и пришли последние могикане, я, наверное, в последний раз вдохнула этот чистый и разреженный воздух. Я сказала ей: еще напишу. Нет, не знаю.
Я не знаю, как это устроено и как это работало. Помню, что ей не понравилась «Оттепель», потому что там всё не так. Для меня этот сериал – признание в любви ее поколению, и моё признание тоже. Но если она сочла, что там – «не так», значит, мы их так и не поняли. Мы можем лишь тосковать по чему-то, что нам не дано постигнуть, а лишь подарено побыть рядом.
Илья Хржановский
Людмилу Владимировну Голубкину я знаю всю жизнь. Пишу в настоящем времени об ушедшем из жизни человеке, потому что она ушла из своей жизни, но не из моей. Ее присутствие в моей душе длится и проецируется на самые важные события и впечатления. Это присутствие влияет на решения, которые я принимаю, дает мне силы. На Людмилу Владимировну можно внутренне опираться, когда кажется, что нужно отступить или уступить изменчивой форме жизни и человеческих отношений. Принято говорить в таких случаях – камертон. Но на камертон не опереться, и мы соскальзываем, и звук камертона теряется в эхе и прочих вибрациях несущегося на нас многозвучия актуальной реальности. Я удерживаю в сознании души образ Людмилы Владимировны, и это помогает мне делать дело, которым я занят. Людмила Владимировна была первым человеком, который поверил, что я смогу быть режиссером. Она дала мне возможность опереться на ее веру и решиться на профессию и дело, которым живу уже долгие годы. А сколько еще таких же, как я, молодых людей благодаря ей впрыгнули в свои киносудьбы!
Тетя Мила – именно так я называл Людмилу Владимировну всё детство – была ближайшей подругой моей мамы, Марии Нейман. Поэтому тетя Мила всегда присутствовала в жизни нашей семьи. И в историях, которые рассказывала она сама (это был бы самый захватывающий курс истории советского кино), и в реальности, когда тетя Мила появлялась у нас на кухне. Как красиво она курила! Какой жест с сигаретой! Как внимательно она умела слушать и обстоятельно, и при этом никогда не скучно, рассказывать. Какие образы, какие характеры и герои советской культуры проходили, да так и остались перед моими внутренними глазами.
А наяву Сергей Александрович Ермолинский, мой крестный, на руках которого умер Михаил Булгаков, а на занятие литературой благословил Лев Толстой, прогуливается со мной, пятилетним, по переделкинской аллее к дому, а в окне виднеется красивый профиль его жены, Татьяны Александровны Луговской, родной тети моей тети Милы. И эти два профиля похожи, особенно это станет ясно со временем, когда тетя Мила войдет в возраст Татьяны Александровны. А пока что я маленький, тетя Мила и мои родители моложе, чем я сейчас, и жизнь эта случается вне линейного времени и поэтому соединяет меня с началом двадцатого века, с детством Татьяны Александровны в доме ее отца, дедушки Людмилы Владимировны, описанном в замечательной книжке Татьяны Александровны с таким простым и важным названием «Я помню».
Я тоже помню и длю эту счастливую память как реальность, происходящую в моей жизни прямо сейчас.
Достаточно любви
Разговор с детьми Л. В. Голубкиной – Галиной Гурлянд и Владимиром Передерием и ее внучками – Александрой и Алисой Гурлянд.
Галя: Мама была довольно строгой мамой. Она умела нас с братом держать в кулаке и особенно расслабляться не давала. Но однажды случилась такая история. Девятый класс был для меня трудным временем. Не складывались отношения с ребятами, с самою собой, я начала прогуливать уроки.
Володя: Хотя вообще ты была покладистая девочка.
Галя: Да. Меня перевели в другую школу, 59-ю, бывшая гимназия Медведниковых, но там тоже ничего не получалось, одноклассники меня не принимали, учеба соответственно не шла, я много болела. И маму вызвали на педсовет. Не помню, по какому поводу. Но чтобы меня прорабатывать. В том числе за то, что, как им казалось, я пользуюсь косметикой. Это по тем временам считалось преступлением. Но я его не совершала. Клянусь. У меня просто были яркие краски лица. На педсовете маму уверяли, что я крашу губы. Она отбивалась как могла. Наконец всё кончилось, мы вышли и молча пошли по Староконюшенному. Я шла и думала: сейчас начнется. Сейчас мне будет холодным, таким директорским голосом устроен выговор… И вдруг мама говорит: «Давай зайдем?» – и мы заходим в какой-то маленький уютный ресторанчик. Садимся за столик, мама спрашивает: «Что будешь?» Потом поворачивается ко мне и говорит: «Знаешь, дураков на свете много. Не обращай внимания».
Для меня это был шок. В этот момент мама была мамой вот такими буквами. Гигантскими. Она была МАМА. Этот эпизод произвел на меня такое впечатление, так на меня повлиял, что потом, когда я растила своих дочерей и случались проблемы, я становилась девочкам скорее подругой, чем матерью.
Девочки: Да.
Саша: К сожалению, бабушки Милы в нашей жизни было не так уж много. Она не была бабушкой, которая кормит пирогами, обвязывает свитерами и окружает теплом. Она всегда была немножко на расстоянии. Строгая.
Алиса: …работающая очень много – мы ее редко видели.
Саша: Она занималась нашим образованием. Она водила нас в музеи. Она читала нам хорошие стихи. Она занималась нашими манерами. Пыталась ввести нас в какие-то рамки своих представлений о том, какой должна быть девочка. Кое-чему я научилась. Прилежности. Не перебивать. Держать спину ровно. Вести себя правильно за столом. И никогда не давать собеседнику понять, что он глуп.
(Все смеются.)
Выслушать с абсолютно серьезным лицом. Даже можно дать понять человеку, что он гениален во всех своих проявлениях, но просто больше никогда с ним не общаться. Вот это бабушка. А потом однажды она купила дачу и летом увезла нас туда. И вот тогда нам открылась бабушка как бабушка.
Алиса: Хорошее лето, да. Это была деревня Княжево под Волоколамском.
Саша: Маленький черный домик. С русской печью.
Алиса: Сырой. Некрасивый, неказистый.