Я много жил… — страница 57 из 94

что его познания в области политической экономии устарели, а в области биологии — они ровесники Плинию.

Вот этот сенатор — орудие и раб, маленькая марионетка грубого и невежественного босса; в таком же положении находится этот губернатор и этот член верховного суда; и все трое они пользуются бесплатным проездом по железной дороге.

Этот коммерсант, благочестиво расссуждающий о бескорыстии и всеблагом провидении, только что бессовестно обманул своих компаньонов. Вот видный благотворитель, щедрой рукой поддерживающий миссионеров, — он принуждает своих работниц трудиться по десяти часов в день, платя им гроши, и таким образом толкает их на проституцию.

Вот филантроп, на чьи пожертвования основаны новые кафедры в университете, — он лжесвидетельствует на суде, чтобы выгадать побольше долларов и центов. А этот железнодорожный магнат нарушил слово джентльмена и христианина, тайно обещав сделать скидку одному из двух промышленных магнатов, сцепившихся в смертельной схватке.

Итак, повсюду грабеж и обман, обман и грабеж. Люди жизнедеятельные — но грязные и подлые; или чистые и благородные — но мертвые среди живых. И тут же огромная масса — беспомощная и пассивная, но нравственно чистая. Она грешила не расчетливо и не произвольно, а в силу своей пассивности и невежества, мирясь с господствующей безнравственностью и извлекая из нее выгоды. Если бы она была сознательна и активна, она не была бы невежественна и отказалась бы от участия в прибыли, добываемой грабежом и обманом.

Я почувствовал отвращение к жизни в бельэтаже, где расположены парадные комнаты. Ум мой скучал, сердце томилось. И я вспомнил своих друзей — интеллигентов, мечтателей, лишенных сана священников, выброшенных на улицу профессоров, честных, сознательных рабочих. Я вспомнил дни и ночи, пронизанные сиянием солнца и звезд, когда жизнь казалась возвышающим душу чудом, духовным раем, исполнен ным героизма и высокой романтики. И я увидел перед собой, в вечном сиянии и пламени, священный Грааль.

И я вернулся к рабочему классу, в среде которого родился и к которому принадлежал. Я не хочу больше взбираться наверх Пышные хоромы над моей головой не прельщают меня. Фундамент общественного здания — вот что меня привлекает. Тут я хочу работать, налегать на рычаг, рука об руку, плечом к плечу с интеллигентами, мечтателями и сознательными рабочими и, зорко приглядываясь к тому, что творится в верхних этажах, расшатывать возвышающееся над фундаментом здание. Придет день, когда у нас будет достаточно рабочих рук и рычагов для нашего дела и мы свалим это здание вместе со всей его гнилью, непогребенными мертвецами, чудовищным своекорыстием и грязным торгашеством. А потом мы очистим подвалы и построим новое жилище для человечества, в котором не будет палат для избранных, где все комнаты будут просторными и светлыми и где можно будет дышать чистым и животворным воздухом.

Таким я вижу будущее. Я смотрю вперед и верю — придет время, когда нечто более достойное и возвышенное, чем мысль о желудке, будет направлять развитие человека, когда более высокий стимул, чем потребность набить брюхо, — а именно это является стимулом сегодняшнего дня, — будет побуждать человека к действию. Я сохраняю веру в благородство и величие человека. Я верю, что чистота и бескорыстие духа победят господствующую ныне всепоглощающую алчность. И, наконец, — я верю в рабочий класс. Как сказал один француз: «Лестница времени постоянно сотрясается от деревянных башмаков, поднимающихся вверх, и начищенных сапог, спускающихся вниз».

ПРЯМОЙ РЕЙС


Перевод В. Быкова,

под редакцией И. Гуровой


Сан-Франциско — Япония, через океан, южное плавание, тропики. Какое богатство содержания в подобных словах! Какие дивные воспоминания они пробуждают! Какую прекрасную воскрешают дружбу! Какие счастливые часы переживаются вновь!

Даже само воспоминание о чудесах такого путешествия уже пьянит, и в памяти возникают долгие тропические дни, когда попутный северо-восточный пассат надувает все паруса и часы проносятся за часами, и дни за днями, о, слишком стремительно! Дни дремлющие, зачарованные в своей сонной красоте; дни, когда заря занимается в несравненном тропическом великолепии, а вечерние сумерки неуловимо сменяются ночной тьмой; дни, каждый из которых, как капля воды, напоминает предыдущий и все же отличается чем-то своим, — быть может, еще более величественным восходом или еще более яркими красками заката, необычной игрой света и тени на танцующих океанских волнах или небом в пушинках кудрявых облачков, золотых, алых и лиловых, еще более роскошных, чем прежде.

И время не медлит на свинцовых крыльях. Вахты, часы у руля пролетают мгновенно. Этот ровный ветер, неизменно попутный, позволяет рулевому почти забыть о штурвале и отдаться созерцанию. Каждое мгновение рождаются новые дива, новые красоты; или же его поражают и забавляют приятные неожиданности. Мечтательным взглядом следит он за огромными чайками, за тем, как торжественно и грациозно парят они над океанской бездной Описывая величественные круги, они неизменно сопровождают летящий по волнам корабль. А теперь его взгляд привлекает стая дельфинов или серебристый полет летучих рыб, скачущих по ветру с гребня на гребень по солнечной дорожке. Плавник людоеда-акулы за кормой, фонтан кита с подветренной стороны, парус на горизонте; ветер крепчает — и океан улыбается веселей, ветер спадает — и океан затихает, погружается в сон; пробитый с мартин-бакштага гарпуном дельфин переливается трепещущей радугой красок, пока его жизнь угасает на раскаленной палубе, — вот эти и тысячи подобных событий привлекают внимание, занимают ум и наполняют грудь тихим, упоительным счастьем, совершенным в его всепроникающей властности.



Карты лежат нетасоваиными, книги отложены в сторону, забыты матросские мешочки для ниток и иголок, забыты мелкие дела; и моряки, умиротворенные, расслабленные единением с радостной природой, слоняются по палубам, лениво болтают, собравшись, сидят кучками или, растянувшись во всю длину, лежат на баке в задумчивых позах. Умолк блюститель судовых законов, в его услугах никто не нуждается. Не вспыхивают ссоры, никто не отвечает ударом в челюсть на обвинение во лжи. Все это оставлено до более бурной погоды.

А ночи! Какая игра света и тени! Смутная фигура рулевого; яркое пятно нактоуза; паруса, уходящие в черный свод над головой; нос, укрытый ночным мраком, где не столько видишь, сколько угадываешь ванты, блоки, реи, тали; черные силуэты то растворяются во тьме, то вновь возникают, обретя обычную подвижность; огоньки их трубок, мгновенные вспышки спичек, звезды, усыпавшие небосвод, словно драгоценные камни, волны, увенчанные сверкающими огненными диадемами, — все это дарит наслаждение душе, охваченной истомой, взывает к чувству прекрасного, переполняет тихой и неизъяснимой радостью.

Даже звуки преображаются. Ничего резкого, диссонирующего, все — гармония. Скрип блока звучит как музыка. Звон надутых парусов, плеск воды под танцующим форштевнем, легкий шлепок не в меру смелой летучей рыбы о парус, приглушенный, неясный гул голосов и своеобразное, почти неслышное пение каждого натянутого каната, каждой оттяжки, нагеля и блока слагаются в умиротворящую симфонию, которая убаюкивает, успокаивает, навевает дремоту.

И тогда, когда небо затягивают темные грозовые тучи — достойный фон для ослепительных молний, когда океан клокочет пеной, а воздух превращается в невидимого воющего демона, тогда душа тоже испытывает наслаждение. Дремотная истома рассеивается и черпает яростный восторг в битве стихий. Чем грознее ревет ветер, грохочет гром и вздымаются волны, а с ними и борющийся с бурей корабль, тем неистовее этот восторг. Буйство природы будит буйные чувства в груди. Ветер встает, как стена, мелкие брызги и дождь секут лицо и руки, как ножи, палуба превращается в поток вспенившейся воды, но все это дарит радость и упоение. Сердце начинает биться сильнее всякий раз, когда корабль взбирается на гороподобную волну, и замирает от восхитительного предвкушения, когда он, задрав бушприт, замирает на головокружительной вершине, а потом низвергается в пенный водоворот. Громовые команды шкипера принимаются с лихорадочным нетерпением, радость битвы стремительней гонит кровь, и, когда вздутые паруса побеждены, а непослушный шкот, наконец, поддался напряженным усилиям, морская песня заставляет моряка очнуться от грез, и, обновленный, ободренный, он возвращается к повседневным, обычным заботам своей однообразной жизни.

ЧЕРЕЗ СТРЕМНИНЫ К КЛОНДАЙКУ


Перевод В. Быкова,

под редакцией И. Гуровой


Мы спешили. Все спешили. Спешка типична для золотой лихорадки, а для клондайкской лихорадки 97-го года особенно. Октябрь был на носу, земля покрылась снегом, река вот-вот грозила замерзнуть, а до Доусона на севере все еще оставалось несколько сотен миль.

Никогда за всю историю Севера никто не рисковал так безрассудно, и никогда еще туда не вторгались более отчаянные люди. Клондайкские ветераны, которые принесли ошеломляющие вести и тяжелые мешочки арктического золота и вызвали охвативший всю страну азарт, высмеяли нас, когда мы сказали, что мы пронесем свое снаряжение через перевалы и довезем его на лодках до Доусона этой же осенью. Но мы это сделали, и, когда наперекор буранам и ледяным заторам мы и еще несколько тысяч человек прибыли в Доусон, его постоянные обитатели только ахнули. Уж они-то знали, какие трудности и опасности подстерегают того, кто осмелится на такое путешествие в это время года, потому им и в голову не приходило, что кто-то отважится пуститься в подобный путь и — более того — успешно его завершит.

Разумеется, некоторые погибли по дороге, лодки других вмерзли в речной лед, тысячи изможденных потеряли веру в свои силы, отступив перед перевалами, повернули назад, но мы оказались среди тех, кому повезло.

Отправившись в путь, мы хорошо понимали, что отступать нельзя, что мы должны пробиваться вперед во что бы то ни стало, и это подводит меня к непосредственной теме моего рассказа — к тому, как мы преодолели Ящичное ущелье и стремнины Белой Лошади.