Отступление превратилось в бегство. Резервы русских, два полка, отошли без единого выстрела — во всяком случае, японцы о них ничего не сообщают. Хаматан расположен на перекрестке трех дорог в шести милях от конического холма. По этим трем дорогам и устремились русские и, встретившись вместе, вышли на главную Пекинскую дорогу, или, как иначе ее называют, Мандаринскую дорогу. И по этим же трем дорогам, правой, левой и средней, их преследовали японские резервы, которые догоняла их артиллерия.
Тем временем в стороне от японского правого фланга, опережая погоню, одна рота успела отрезать пятнадцать русских пушек и восемь пулеметов «максим». Остатки трех русских батальонов собрались вокруг пушек и поспешно заняли оборону. Подкрепление к преследователям-японцам не прибывало. Но рота упрямо преграждала русским путь к Пекинской дороге. Японцы стояли, хотя у них были убиты капитан и три лейтенанта. В живых остался только один офицер. Были расстреляны все патроны. Оставшиеся в живых примкнули штыки, приготовившись к отражению атаки. И в этот момент подошли левый, правый фланги и центр — их товарищи по преследованию.
Русские были атакованы с трех сторон. Теперь в безнадежном положении оказались они, но это не помешало им сражаться с величайшим мужеством. Они знали, что бой проигран, но продолжали упорно драться. Приближалась ночь. Когда японцы подошли ближе, русские порезали постромки, освободив лошадей, испортили замки своих пушек, разбили затворы «максимов» и, только отбив первую штыковую атаку, вынули из своих карманов белые платки в знак сдачи.
Следует упомянуть об еще одном обстоятельстве, связанном с этим преследованием: на полпути до Хаматана, уже настигая русских и не сомневаясь в полноте своей победы, японцы остановили часть своих сил, чтобы иметь резервы на случай, если преследующие войска будут отброшены и разгромлены русскими подкреплениями. Вот так фанатическая храбрость сочетается у них с самой трезвой осторожностью. Да, только чудо способно помешать исполнению их столь тщательно разработанных Кланов. И солдаты сражаются с неистовой храбростью, твердо зная, что офицеры позаботились обо всех необходимых мерах предосторожности.
Разумеется, и офицеры не менее храбры, чем солдаты. В ночь на 30 апреля, когда армия заняла позиции на Айхэ, еще не было известно, можно ли переправиться вброд через эту реку. Тогда несколько офицеров каждой из трех дивизий разделись и под огнем русских переплыли или перешли реку вброд в нескольких местах.
«Люди, полные решимости умереть» — так один японский офицер отозвался о добровольцах, в которых никогда нет недостатка, когда предстоит опасная операция Еще не зная, как глубока Айхэ, японцы разработали три плана ее форсирования. Первый: в наступлении 1 мая солдаты пойдут одетые только в патронные сумки, с винтовками и досками, за которые будут держаться, переплывая Айхэ. Второй: одежда и снаряжение те же самые, но вместо доски кадка; и третий: лучшие пловцы переплывают реку с канатами и привязывают их на том берегу, чтобы за них при переправе могли держаться те, кто плавает плохо или совсем не умеет плавать.
Каждая дивизия, каждая батарея была связана со штабом полевым телефоном. Когда дивизии наступали, они тянули провода за собой, точно паук паутину. Даже маленький флот в устье Ялу непрерывно держал связь со штабом. Благодаря этому главнокомандующий непосредственно контролировал все это широко раскинувшееся и в основном не видимое им поле боя. Изобретения, оружие, системы (флот по английскому образцу, армия — по немецкому) — японцы сумели использовать все достижения Запада.
ИЗ ПИСЕМДЖЕКА ЛОНДОНА
Его засыпали письмами. Читатели, издатели, друзья. Человек со строгим распорядком дня, он отвечал на корреспонденцию ежедневно. Сохранились тысячи писем Лондона. В письмах он чаще по-деловому сдержан, рассудителен, нередко ироничен, некоторые его письма — это крик души, исповедь.
После издания в Соединенных Штатах тома его переписки я мог считать себя свободным от условия, поставленного Ирвингом Шепардом — наследником Джека Лондона, не публиковать микрофильмированных мною неизвестных писем Лондона. Из нескольких сотен была отобрана часть писем к разным корреспондентам. Они дополняют биографию Лондона, дают представление о волновавших его вопросах и раскрывают некоторые секреты творческой лаборатории писателя.
К МЭЙБЛ ЭПЛГАРТ[12]
Окленд-парк,
30 ноября 1898 года
Дорогая Мэйбл!
Отвечаю сразу. Относительно лекарства: поскольку мои планы еще не определились, думаю, было бы лучше послать деньги мне, а заказ — Оул-драг-компани. Пошлите немедленно, чтобы Фрэнк[13] мог забрать их с собой. Он не уедет до субботы, а возможно, пробудет и дольше.
Я искренне благодарен за Ваш интерес к моим делам, но… У нас нет общей почвы. Мои стремления Вам известны в общих, самых общих чертах, но реального Джека, его мысли, чувства и т. д. Вы совершенно не знаете. И все же, как это ни мало, вы знаете обо мне больше, чем кто бы то ни был. Я вел и веду свою битву в одиночку.
Вы говорите о том, чтобы пойти к моей сестре. Я знаю, как она меня любит, а знаете, как и за что? Я прожил в Окленде несколько лет, а мы совсем не виделись — от силы раз в год. Если бы я последовал ее советам, то был бы сейчас клерком; получал сорок долларов в месяц, или железнодорожником, или еще чем-нибудь в том же роде. У меня была бы одежда на зиму, я ходил бы в театр и завел приличных знакомых, и принадлежал бы к какому-нибудь гнусному крохотному обществу вроде Ж. К. П.[14], говорил бы как они, думал бы как они; короче говоря, я был бы сыт, тепло одет, не знал бы, что такое угрызения совести, тяжесть на сердце, неудовлетворенное честолюбие, и имел бы единственную цель — купить в рассрочку мебель и жениться. Меня бы вполне тогда устроила такая кукольная жизнь до конца дней. Да, да, и сестра любила бы меня куда меньше, чем сейчас. Ведь любила она меня за то, что я чувствовал, что достоин большего, чем быть чернорабочим, механизмом, за то, что я доказал, что мой мозг чуть лучше, чем он должен был бы быть в моем невыгодном положении при отсутствии преимуществ; потому, что я был непохож на большинство тех, кто находился в одинаковом со мною положении. Впрочем, все это было второстепенным, а главное, она была одинока, у нее не было детей, а муж был плохим мужем и т. д., и ей нужно было кого-то любить. По той же причине те же чувства щедро изливались на Ж. К. П.
Если бы завтра весь свет оказался у моих ног, не было бы человека счастливее ее, и она заявила бы, что всегда была уверена, что именно так и будет. А до тех пор… она бы посоветовала об этом не думать, погрузиться лет на сорок в безвестность, набивая живот и ни о чем не беспокоясь, и умереть, как и жил, — животным. Зачем учиться, чтобы извлекать радость из чтения каких-то стихов? Она ведь обходится и без этого и ничего не теряет; Том, Дик и Гарри обходятся без этого и счастливы. Для чего я совершенствую свой ум? Для счастья этого не нужно. Хватит с меня сплетен, мелких дрязг, глупых пустяков. Их ведь хватает Тому, Дику и Гарри, и они счастливы.
Пока моя мать жива, я ничего не сделаю, но если бы она умерла завтра, а я бы знал, что моя жизнь останется такой и дальше, что мне суждено жить в Окленде, работать в Окленде на каком-то постоянном месте и умереть в Окленде, тогда я завтра же перерезал бы себе горло и положил бы конец всей этой проклятой жизни. Вы можете назвать это глупым порывом юношеского тщеславия и сказать, что со временем все настроится на нужный лад, но я уже получил свою долю настройки.
Да, если бы я выполнял свой долг, как Вы изложили его в своем письме, кем бы я теперь был? Чернорабочим, то есть я хочу сказать, что годился бы только для черной работы. Вы знаете, какое у меня было детство?
Когда мне было семь лет и я учился в деревенской школе в Сан-Педро, произошло вот что: я так истосковался по мясу, что однажды открыл корзинку какой-то девочки и украл кусок мяса — маленький кусочек, размером в два моих пальца. Я съел его, но больше никогда не повторял подобного. В те дни я, как Исайя, готов был продать свое первородство за миску похлебки, за кусок мяса! Бог мой! Когда ребятишки, наевшись, швыряли на землю недоеденное мясо, как мне хотелось поднять его из пыли и съесть! Но я этого не делал. Представьте же, как развивался мой ум, моя душа, в таких материальных условиях.
Этот эпизод с мясом символизирует всю мою жизнь. Мне было восемь лет, когда я впервые надел рубашку, купленную в магазине. Долг! В десять лет я торговал на улице газетами. Каждый цент я отдавал семье, а в школе мне всегда было стыдно за мою шапку, башмаки, одежду. Долг! С тех пор у меня не было детства. В три часа утра на ногах, чтобы разносить газеты. Покончив с ними, я шел не домой, а в школу. После школы — вечерние газеты. В субботу я развозил лед. По воскресеньям я ходил в кегельбан ставить кегли для пьяных немцев. Долг! Я отдавал каждый цент и ходил одетый как чучело.
А у других не было долга по отношению ко мне?
Фред проработал на консервном заводе время летних каникул, за это он семестр учился в колледже. Я же работал на том же самом консервном заводе не в течение каникул, а целый год. Месяц за месяцем в течение этого года я начинал работу в шесть утра. Полчаса на обед, полчаса на ужин. Каждый вечер я работал до десяти, одиннадцати или двенадцати часов. Моя почасовая оплата была ничтожно мала, но я работал столько часов, что по временам вырабатывал до пятидесяти долларов в месяц. Долг! Я отдавал каждый цент. Долг! Я стоял у машины в этой проклятой дыре тридцать шесть часов подряд, а я ведь был ребенком. Помню, как я пытался скопить денег на покупку ялика — восемь долларов. Целое лето я экономил как мог. К осени у меня было пять долларов, потому что я отказывался от всех удовольствий. Моя мать пришла к моему рабочему месту и забрала эти деньги. В тот вечер я едва не покончил с собой. После года подобного ада так жалко… чтобы у тебя отняли такую маленькую радость!