В крошечной кухоньке была раковина с единственным краном, по обеим сторонам от нее размещались темно-коричневые шкафчики. На стене висел листок с надписью «Тут едят то, что дают» и с изображением обгрызенного рыбьего хребта, а рядом — афиша балетного спектакля. Люминесцентная лампа освещала все слишком резким светом. Раковина была полна грязной посуды, на столе громоздилась разнообразная еда — разумеется, только вегетарианская. Создавалось впечатление, что эта кухня служит также местом взволнованных интеллектуальных диспутов, а не только семейных ссор и поглощения вегетарианских продуктов. Гостиная была обставлена по-студенчески: казенные кровати, покрытые цветными одеялами. Мольберт на треноге, на нем арабский медный поднос, исполняющий обязанности стола. Длинные книжные полки, сооруженные из простых досок, уложенных на кирпичи. Книги расставлены как попало, и было видно, что ими интересуются. На полу зеленый войлочный ковер, а на стене огромная наклеенная на четыре куска картона фотография коротко остриженной улыбающейся девушки. Улыбка подбадривала и соблазняла, взгляд был проникновенным и теплым, взгляд молодой и многообещающей жизни. На противоположной стене гвоздями была прибита репродукция Луизы Буржуа: некие создания вышагивают на ногах, похожих на паучьи лапы. Свет в комнате исходил от одной лампы, розетка которой, к моему ужасу, оказалась оголена. Спальня была просторной, и в ней царил ужаснейший беспорядок: на широкой и низкой двуспальной кровати разбросаны книги, одежда и обувь. Возле кровати помещался небольшой туалетный столик и рядом — письменный стол, на котором валялись бумаги, относящиеся к работе киоска. Сбоку стоял платяной шкаф с захлопнутыми дверцами.
Атмосфера квартиры дышала юношеской беззаботностью и отличалась от всего, что мне приходилось видеть прежде: ни ламп в стиле барокко, ни обоев на стенах, все убранство приобретено на блошином рынке. Жизнь отважная и оптимистичная, весьма, весьма оптимистичная. Очень привлекательная.
Прибыла Тирца, приятельница Яэль и Яира. Я тотчас уловил ее энергию, умение разбираться в делах и управлять людьми. Яэль любила окружать себя подобными ей. Между Тирцей и Яэль долгая и крепкая дружба. Две эти юные и перспективные леди ценят и обожают друг друга. У Тирцы красивые миндалевидные глаза.
Снаружи рокотал ливень. Яэль восторженно рассуждала о том, что необходимо беседовать с растениями в цветочных горшках, это способствует их развитию. Яир выразил некоторое сомнение в справедливости такого утверждения. Тирца вымыла посуду, оставшуюся от ужина, закончившегося до ее появления. Было уже около восьми. Мы двинулись по направлению к Дворцу культуры.
Тот вечер 15 декабря 1977 года был исключительным по глубине охвативших меня чувств, я с жадностью, всем своим существом, впитывал атмосферу этого дома, его простоту и дружелюбие. Квартирка Яэль и Яира напитала меня жизненным эликсиром, сделалась в моих глазах местом непорочным, чистым, средоточием высоких порывов. Она придала мне неописуемые душевные силы и до смертного часа останется для меня самым светлым воспоминанием. Исторический момент.
Было восемь часов десять минут. Мы вышли наружу. На тель-авивских улицах бушевали дождь и ветер. Яэль и Тирца захватили зонтики, Яир накрыл меня и себя куском нейлона. Мы почти бежали рядышком под нейлоновой накидкой. Я признался:
— Если бы четыре года назад мне сказали, что я окажусь когда-нибудь во Дворце культуры, я бы подумал, что имею дело с сумасшедшими.
— Четыре года назад ты и был в сумасшедшем доме, — усмехнулся он, будто отметил обыденный факт.
Мы миновали несколько туманных улиц, и впереди вдруг блеснул свет: великолепная площадь перед Дворцом культуры и здание театра «Габима» были ярко освещены. Дождь внезапно прекратился. Холодный воздух прозрачен, с деревьев капает вода. Громадные фонари двоятся в мокром камне, переливающемся всеми красками и оттенками.
Перед входом начали собираться господа и дамы, закутанные в добротные пальто и меха. Резкий запах влажного воздуха и дамских духов ударил мне в ноздри. Внутренность здания встретила нас темными и светлыми оттенками коричневого и сиянием множества люстр. Пришлось спуститься по нескольким лестничным пролетам, следовавшим один за другим. Я шел и чувствовал медленное сладостное погружение в медовую субстанцию. Два ряда цветных фонариков отражались в шелковых одеждах и украшавшей зал бронзе. Сцена была пуста, ни души, только музыкальные инструменты и пюпитр дирижера. Зал с тихим шорохом наполнялся зрителями, густел поток чинных костюмов и вечерних платьев. Атмосфера богатства, великолепия, роскоши и умиротворенности.
В памяти невольно вспыхнули часы, проведенные в уголке культуры и отдыха психиатрической больницы: комнатушка с патефоном и заезженными пластинками. На глазах у меня выступили слезы. Я не знал, кого благодарить за то, что удостоился этого вечера. Разве я заслужил такое счастье? Я вспомнил вдруг моего одноклассника Элиэзера, погибшего 19 октября 1973 года на Голанах, на позиции Тель-Шамс, при взрыве ракеты. И тут я вдруг осознал, что значит «пожертвовать жизнью во имя жизни». Ведь если бы не сотни и тысячи солдат, покоящихся теперь в могилах, и не тысячи раненых, стенавших в те дни в госпиталях, процедурных кабинетах, реабилитационных центрах, да и в тех же психиатрических больницах, если бы не они, никто из нас не находился бы сегодня в роскошном храме культуры. Так подумал я в ту минуту.
Прозвучали три мелодичных дин-дона, и свет постепенно угас. Установилась тишина. Сотни людей сидели, погруженные в себя. Моим соседом оказался высокий юноша со светлой шевелюрой. Он беседовал вполголоса по-немецки с пожилой дамой. У меня сложилось впечатление, что он хорошо разбирается в музыке, возможно, благодаря тому, что он говорил, не отнимая кончиков пальцев ото лба. Другой рукой он время от времени приглаживал волнистые волосы.
На сцену вышел дирижер, поприветствовал публику и вкратце изложил тему первого произведения. Нам предстояло прослушать балетную сюиту «Чудесный мандарин» Белы Бартока. Послышалось легкое откашливание инструментов, и музыка полилась. Мощная, горестная и головокружительная. Сюита захватывала и разрасталась ввысь с ужасающей мелодической энергией. Злобная борьба между безжалостными потусторонними силами и людьми.
Второго произведения, на этот раз Баха, я почти не слышал и не запомнил, потому что сюита Бартока была потрясающей, после нее я уже не воспринимал ничего.
Когда звуки стихли, мне показалось, что я снова слышу приглушенный шелест дождя. Был объявлен перерыв. Мы вышли из зала в вестибюль. Я чувствовал, что не в состоянии оставаться в одиночестве и не отходил от Яира. Яэль поклялась с лукавой улыбкой, что я выгляжу так, словно родился здесь. Я представил себя в коричневых кордовых брюках и свитере со скандинавскими снежинками среди этих дорогих вечерних платьев и костюмов; тяжелое, пропитанное дождем пальто перекинуто через руку. Внешность, весьма подходящая для того, кто целые дни проводит в этих царственных чертогах! Но почему, в самом деле, мне не дано быть одним из этих людей? Моя врожденная польская вежливость могла бы спасти все.
В чреве этого храма я видел достаток, утонченность и изнеженность: дымок от первосортного табака, небольшие изящно оформленные сэндвичи, элитные напитки в изящных рюмках. Люди с увлечением беседовали о политике, безопасности, искусстве. Постоянные посетители этого места были привычны к такому времяпрепровождению и, вероятно, даже не представляли, что может быть иначе. Для меня же все это было в диковинку — неожиданно и прекрасно.
Мы вернулись в зал. Адажиетто из Пятой симфонии до-диез минор Густава Малера. Музыка порхает и трепещет, звуки поглощаются тьмой. Затем исполнили «Белого павлина» Чарльза Гриффеса, творчество которого, согласно словам дирижера, находилось под влиянием Клода Дебюсси. На бис нас угостили «Императорским вальсом» Иоганна Штрауса.
Музыканты покинули сцену, и многочисленная публика направилась к выходу. Волшебство улетучилось. Я поднимался по ступеням, пробуждаясь от дивного сна. В продолжение вечера я не говорил с Яэль, поскольку лицо Тирцы заслоняло ее от меня. Мы оказались у дверей, ведущих наружу, запах дождя проникал в здание, прохлада похлопывала по нашим лицам. Яэль улыбнулась одной из своих подбадривающих улыбок и спросила: «Понравилось?» Я оказался не в силах ответить. Волна жара окатила меня. Я склонил голову.
Распрощались с Тирцей. На огромной пустой площади оставались считаные фигуры. Яэль объявила, что ей хочется мороженого, и направилась к киоску. Я попытался опередить ее, но она сказала: «Адам, даже мой муж не указывает мне, что я должна делать». На самом деле мы все были голодны, и я купил каждому по хрустящему овальному бублику — бей ге ле. Яэль запротестовала, но я сказал: «Яэль, даже моя мама не указывает мне, что я должен делать…»
Яир был весел. Они решили проводить меня до автобусной остановки. Мы втроем шагали под дождем, отблески фонарей вспыхивали на тротуарах и горели пурпурным огнем. Здания большого города выглядели задумчивыми и погруженными в себя. Туманный вечер пенился и переливался во мне, как темный напиток. Яир напевал мелодию «Императорского вальса» и пританцовывал между деревьями на бульваре. Яэль была воздушней, чем обычно, я опасался, что еще немного, и она упорхнет в небеса. Издали доносилось ворчание автобусов.
И тут произошло нечто весьма банальное: я влюбился в нее.
О сосновый простор, грохот на волноломе,
мерная смена света, колокольный прибой.
Сумерки загустевают в твоих глазах, мое чудо,
раковина земная, — все земли поют тобой[43].
Когда домой я из винного погребка вернулся,
утихомирило очарование радости ночи бурление моей крови.
Мгновенно замерло мое сердце, как покинутая сцена,
на которой погасли огни.