Я очень устал и понимал, что мне следует встать и удалиться. Вдруг из здания «Шарет» вышел высокий человек с проседью в волосах, одетый в хороший костюм. Яэль живо поднялась и о чем-то заговорила с ним. Его щеки и широкие скулы были выскоблены до синевы. Взгляд показался мне скорбным, но вместе с тем и надменным. Было видно, что он умеет повелевать. Я вдруг со страхом предположил, что это психиатр, но он улыбнулся мне и, продолжая беседовать с Яэль, принялся просматривать газету. Яэль представила нас друг другу: «Адам, познакомься с профессором Авраамом Зибенбергом, моим отцом». Вот как! Отец Яэль — один из ведущих руководителей университета. А она ни разу не заикнулась об этом! Я знал, что ее родители разведены, но имя отца никогда не упоминалось. Теперь я узнал, что он, профессор музыковедения, оставил семью ради своей ассистентки, моложе и его, и матери Яэль на двадцать лет. Мать пыталась покончить собой, но Яэль случайно зашла домой и спасла ее, теперь она приходит в себя. Яэль сумела убедить ее, что у нее есть собственные таланты и способности. Отцу она сказала, что не заинтересована в общении с ним и не желает ни видеть его, ни получать от него какую-либо помощь — ни в каком виде. Удивление от этого неожиданного открытия избавило меня от остатков моей удрученности.
С того дня я, как преданный щенок, сопровождал Яэль во всех ее передвижениях по кампусу. Рассортировав большие тюки газет, она смотрела на меня и спрашивала: «Ты идешь?» Что значит — иду? Я готов был бежать, лететь, следовать за ней на крыльях. Мы продолжали беседовать обо всем на свете, но все чаще и чаще наши разговоры заканчивались словами: «Я люблю тебя, Яэль». Я не мог обойтись без этой фразы. Ее тихий голос, ее фигура, чистое чувство и откровенность, которые соткались между нами, струились в моих жилах, как кровь, как вино.
Я поверял ей такие вещи, о которых никто на свете не слышал от меня прежде. Рассказывал о квартале Шапира в Тель-Авиве, где впервые открыл глаза, о родителях. И она рассказывала мне о иерусалимской Рехавии, о разводе родителей и об их с Яиром жизни.
Поведала, например, как во время одной из ее прогулок по Тель-Авиву ее взяла в кольцо компания юных шалопаев и как та же компания потом провожала ее домой, словно некий почетный караул. Ничего особенного — она просто приветливо поговорила с ними и поинтересовалась каждым из них.
— Я обращаюсь с людьми, как с лошадьми или собаками: если ты приближаешься к незнакомой лошади или собаке со страхом, они нападут на тебя, ведь и они боятся чужака, но если ты приветливо заговоришь с ними, приблизишься осторожно, но с лаской, с доверием, есть большой шанс, что не набросятся и даже пожелают подружиться, — объяснила и улыбнулась, довольная собой.
Меня смущала ее наивность. Я опасался, что кто-нибудь воспользуется ее доверчивостью со злым умыслом. Просил, чтобы она не ходила по ночам одна.
Мои отношения с Яиром упрочились, мы вместе заправляли делами киоска, но никогда я не признался ему, что люблю его жену. Скорее всего, потому, что стыдился, стыдился произнести такие слова. Однако нетрудно было догадаться, что он и так все понимает. Его взгляд, казалось, говорил: для чего тебе это? Но сам он помалкивал, никак не комментировал ситуацию и ни о чем не допытывался. И я в сердце своем был благодарен ему за это. Я перестал обедать в студенческой столовке и начал питаться вместе с Яэль и Яиром в вегетарианской столовой. Яэль говорила, что нельзя есть мясо, это безнравственно, это зло, это плохо! Нельзя быть человеком разумным и поедать плоть животных — это несовместимые вещи. Я любовался ею. Глядя, как она орудует ножом и вилкой, радовался, как мать, которая наблюдает, как ест ее дитя. Мне все в ней нравилось, в том числе и ритмичные, спокойные движения ее челюстей во время еды. Закончив трапезу, она обычно произносила: «Теперь я не голодна». Эта фраза наполняла меня счастьем, таким безмерным счастьем, которое невозможно передать словами.
Отправляясь куда-нибудь по делам, мы заодно и прогуливались без всякой цели. Добредали до факультета естествознания и рассматривали плавающих в аквариуме рыбок. Это напоминало ей Эйлат. Усаживались отдохнуть на каком-нибудь газоне. Заглядывали по дороге в отдел копирования — поинтересоваться новыми книгами, выставленными на продажу. Она с симпатией принимала мои чувства и рассуждения, одобряла форму, в которой я их высказывал. Во время наших совместных прогулок я подчас не мог удержаться от того, чтобы взять ее руку в свою и поцеловать. Однажды попросил, чтобы она наклонила голову, и поцеловал ее в лоб и волосы. В этот миг я испытал бурный восторг, вознесший меня в горние выси, и мощную потребность, перед которой не мог устоять, ощупать кончиками пальцев ее лоб, щеки, нос, коснуться подбородка.
Однажды я решил, что жалко тратить время на посещение столовой и захватил из дома два бутерброда. Она сидела на одной из университетских скамеек. Я пристроился у ее ног и, покончив с бутербродами, обхватил руками ее коричневые туфли. На одной из них была полустертая надпись, я провел пальцем по буквам. Яэль повернулась ко мне и с высоты скамейки улыбнулась своей сияющей улыбкой. Оливковые искры полыхнули между раздвинувшихся губ. Они порхали, устремлялись друг к другу, прикасались и не прикасались. В них было что-то невероятно соблазнительное. Сильнейшее упоительное переживание. Яэль казалась мне бриллиантом, утопающим в бархате. Нескончаемый сон наяву.
Знакомые и друзья не могли не заметить пылких взглядов, взволнованных прикосновений, застенчивых ласк, но ничего не говорили. Однажды, когда мы остановились возле книжной полки в копировальном отделе, продавец заметил ехидно:
— Я вижу, твой телохранитель тоже прибыл с тобой.
Меня затрясло от гнева, но Яэль сказала, когда он вышел:
— Он вообще-то не вредный тип.
И этим выразила свою позицию по отношению ко всем, кто позволял себе делать замечания подобного рода.
Весь тот период я находился в состоянии крайнего напряжения. Мне казалось, что я надоел ей, чувствовал надвигающийся разрыв. И однажды снова разразился рыданиями. На этот раз напротив черного хода студенческой столовой. Истерика довела меня до полного изнеможения. Я хотел предложить прекратить нашу связь и не осмелился. В ее взгляде читалась жалость. Она позволила мне взять ее за руку, и я тут же пришел в себя. Но состояние мое продолжало ухудшаться. Пришлось обратиться в университетское отделение психологической помощи. Заведующий отделением побеседовал со мной и попытался как-то «образумить» накал моих чувств.
Я частенько посещал Яэль у нее дома. Однажды в дождливый декабрьский день мы сидели вдвоем у них на кухоньке и прихлебывали чай из стаканов. Помню контраст между мрачной, удручающей серостью снаружи и ласковым теплом дома, блеском ее черных волос и, главное, ее нежным курлыканьем. Этот голос уже сделался частью меня, утешал и успокаивал. Я не мог представить своей жизни без него. С большой любовью я вспоминаю эти счастливые мгновения.
Яэль сделалась для меня таким дорогим человеком, что я вдруг начал всерьез опасаться, как бы она не умерла. Она, по своему обыкновению, объявила это вполне нормальной реакцией, и всякий раз, когда у меня начинался приступ паники, старалась разобраться в моем состоянии, убеждала смотреть на вещи проще и несколькими логичными и практичными словами умела подавить тревогу. Казалось, что кроме искренней симпатии, которую она испытывала ко мне, тут присутствовало что-то еще. Очевидно, она считала своим долгом помогать мне и отдалась этому, как было ей присуще, полностью, всем своим существом.
Яэль хотела сделать мне подарок ко дню рождения, который приходится на одиннадцатое января, и решила взять меня в Тель-Авивский музей на еще один концерт. На этот раз мы должны были отправиться туда только вдвоем. Несмотря на все понимание и дружелюбие, которые демонстрировали ее близкие, я стеснялся выражать свои чувства по отношению к ней в их присутствии. Не мог же я гладить и целовать ее, когда Яир находился рядом, — по меньшей мере это было бы расценено, и справедливо, как ужасающее отсутствие вкуса и такта. Хотя он знал об этих ласках и поцелуях.
В ясный и холодный вечер мы снова проделали путь от дома Яэль до концертного зала, который на этот раз располагался в музее. Широкие улицы были пустынны, неоновые огни выглядели застывшими. Глядя на ее быструю ритмичную ходьбу, я чувствовал, что сгораю и таю от лихорадочных ощущений. Билет стоил шестьдесят лир. Сообразив, что она собирается заплатить за меня, я застыл на месте и сказал: «Что ты делаешь? Это же бешеные деньги!» Но она отмахнулась от моих возражений и заплатила за нас обоих. Зашла внутрь, я за нею. Все этажи здания были залиты ослепительным светом. Мы спустились на нижний уровень, где проходила выставка ранних работ Шагала. Российская действительность начала двадцатого века. Колоритные персонажи его родного и любимого Витебска. Свежесть изобразительного языка, сказочность и метафоричность бытовых сюжетов.
Мы оказались единственными посетителями. Не спеша передвигались — каждый сам по себе — от картины к картине. Я смотрел не столько на Шагала, сколько на нее. Вот она поправляет ниспадающие тяжелой черной волной, блестящие под светом электрических ламп густые волосы. Куртку держит на руке. В том, как она переходит от картины к картине, тоже проявляется ее сущность: спокойствие, доверчивость, человеческая и женская стойкость, верность в дружбе. Казалось, нет в мире такой силы, которая способна поколебать ее убеждения. Она разглядывала картины, а я смотрел на нее.
Концертный зал был небольшим, кресла обиты голубым. На сцену вышли музыканты Камерного оркестра в торжественных черных костюмах. Я попеременно переводил взгляд с оркестрантов на Яэль. Она сидела стройная и красивая. Мне хотелось, чтобы это мгновение продолжалось вечно. Она почувствовала мой взгляд, исполненный безграничного преклонения и готовности в любую минуту умереть за нее, и слегка пошевелил