Уже целовала Антония мертвые губы,
Уже на коленях пред Августом слезы лила...
И предали слуги. Грохочут победные трубы
Под римским орлом, и вечерняя стелется мгла.
И входит последний плененный ее красотою,
Высокий и статный, и шепчет в смятении он:
«Тебя – как рабыню... в триумфе пошлет пред собою...»
Но шеи лебяжьей все так же спокоен наклон.
А завтра детей закуют. О, как мало осталось
Ей дела на свете – еще с мужиком пошутить
И черную змейку, как будто прощальную жалость,
На смуглую грудь равнодушной рукой положить.
Лидия Чуковская пишет о сомнениях Ахматовой по поводу концовки этого стихотворения:
« – Вы знаете,– начала она озабоченно,– уже двое людей мне сказали, что «пошутить» – нехорошо. Как думаете вы?
– Чепуха,– сказала я.– Ведь это «Клеопатра» не ложноклассическая, а настоящая. Читали бы тогда Майкова, что ли…
– Да, да, именно Майкова. Так я им и скажу! Все забыли Шекспира. А моя «Клеопатра» очень близка к шекспировскому тексту. Я прочитаю Лозинскому, он мне скажет правду. Он отлично знает Шекспира.
– Я читала «Клеопатру» Борису Михайловичу (Эйхенбауму.– Прим. Л. Ч.) – он не возражал против «пошутить». Но он сказал такое, что я шла домой, как убитая: «последний классик». Я очень боюсь, когда так говорят…» (Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой.).
Маяковский в 1913 году
Я тебя в твоей не знала славе,
Помню только бурный твой рассвет,
Но, быть может, я сегодня вправе
Вспомнить день тех отдаленных лет.
Как в стихах твоих крепчали звуки,
Новые роились голоса...
Не ленились молодые руки,
Грозные ты возводил леса.
Всё, чего касался ты, казалось
Не таким, как было до тех пор,
То, что разрушал ты, – разрушалось,
В каждом слове бился приговор.
Одинок и часто недоволен,
С нетерпеньем торопил судьбу,
Знал, что скоро выйдешь весел, волен
На свою великую борьбу.
И уже отзывный гул прилива
Слышался, когда ты нам читал,
Дождь косил свои глаза гневливо,
С городом ты в буйный спор вступал.
И еще не слышанное имя
Молнией влетело в душный зал,
Чтобы ныне, всей страной хранимо,
Зазвучать, как боевой сигнал.
«– Спасский без конца звонит, чтобы я написала стихи для сборника о Маяковском.
– Да, подготовляется сборник.
– Это было бы прекрасно – написать стихи о Маяковском. Но ведь это должно прийти. Я так не могу. Стихотворение «Маяковский в 1913 году» появилось в «Звезде» в 1940-м».
Про стихи Нарбута
Это – выжимки бессонниц,
Это – свеч кривых нагар,
Это – сотен белых звонниц
Первый утренний удар...
Это – теплый подоконник
Под черниговской луной,
Это – пчелы, это донник,
Это пыль, и мрак, и зной.
Стансы
Стрелецкая луна. Замоскворечье... Ночь.
Как крестный ход, идут часы Страстной Недели...
Я вижу страшный сон. Неужто в самом деле
Никто, никто, никто не может мне помочь.
В Кремле не надо жить – Преображенец прав,
Там зверства древнего еще кишат микробы:
Бориса дикий страх и всех иванов злобы,
И самозванца спесь взамен народных прав.
«И вот, наперекор тому...»
В лесу голосуют деревья.
И вот, наперекор тому,
Что смерть глядит в глаза, —
Опять, по слову твоему,
Я голосую з а:
То, чтоб дверью стала дверь,
Замок опять замком,
Чтоб сердцем стал угрюмый зверь
В груди... А дело в том,
Что суждено нам всем узнать,
Что значит третий год не спать,
Что значит утром узнавать
О тех, кто в ночь погиб.
Эпиграф отсылает к строфе из стихотворения Николая Заболоцкого «Ночной сад» (1936):
И сад умолк, и месяц вышел вдруг,
легли внизу десятки страшных теней,
и души лип вздымали кисти рук,
все голосуя против преступлений.
«…в «Ночном саду» деревья пытались преподать урок борьбы с тиранией. Но у железного Августа были ружья и стрелки-невидимки,– в результате восторжествовало зло. Сад умолк, наполнился страшными тенями, населяющие его существа надолго заснули. Сад заставили замолчать, но души деревьев не могли смириться со злом: «…и души лип вздымали кисти рук, / все голосуя против преступлений». Однако этот молчаливый протест душ был недостаточен. Истинный путь к спасению автор ищет в чем-то ином, более масштабном. <…>
Любопытно, что советская цензура не усмотрела в стихотворении «Ночной сад» ничего крамольного, и оно дважды было опубликовано в страшном 1937 году – в журнале «Литературный современник» и во «Второй книге» Заболоцкого.
А вот А. А. Ахматова поняла его второй, а лучше сказать, основной смысл, и одну из его строк, в несколько измененном виде, сделала эпиграфом своего стихотворения о сталинских репрессиях. По воспоминаниям Лидии Чуковской, в 1940 году Ахматова попросила ее запомнить это стихотворение и затем его сожгла. Эпиграфом в нем были следующие слова: «В лесу голосуют деревья. Н. Заболоцкий» <…>».
Надпись на книге
М. Лозинскому
Почти от залетейской тени
В тот час, как рушатся миры,
Примите этот дар весенний
В ответ на лучшие дары,
Чтоб та, над временами года,
Несокрушима и верна,
Души высокая свобода,
Что дружбою наречена, —
Мне улыбнулась так же кротко,
Как тридцать лет тому назад...
И сада Летнего решетка,
И оснеженный Ленинград
Возникли, словно в книге этой
Из мглы магических зеркал,
И над задумчивою Летой
Тростник оживший зазвучал.
В сороковом году
1. Август 1940
То град твой, Юлиан!
Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит.
Крапиве, чертополоху
Украсить ее предстоит.
И только могильщики лихо
Работают. Дело не ждет!
И тихо, так, Господи, тихо,
Что слышно, как время идет.
А после она выплывает,
Как труп на весенней реке, —
Но матери сын не узнает,
И внук отвернется в тоске.
И клонятся головы ниже.
Как маятник, ходит луна.
Так вот – над погибшим Парижем
Такая теперь тишина.
2. Лондонцам
И сделалась война на небе.
Двадцать четвертую драму Шекспира
Пишет время бесстрастной рукой.
Сами участники грозного пира,
Лучше мы Гамлета, Цезаря, Лира
Будем читать над свинцовой рекой;
Лучше сегодня голубку Джульетту
С пеньем и факелом в гроб провожать,
Лучше заглядывать в окна к Макбету,
Вместе с наемным убийцей дрожать, —
Только не эту, не эту, не эту,
Эту уже мы не в силах читать!
3. Тень
Что знает женщина одна о смертном часе?
Всегда нарядней всех, всех розовей и выше,
Зачем всплываешь ты со дна погибших лет?
И память хищная передо мной колышет
Прозрачный профиль твой за стеклами карет?
Как спорили тогда – ты ангел или птица!
Соломинкой тебя назвал поэт.
Равно на всех сквозь черные ресницы
Дарьяльских глаз струился нежный свет.
О тень! Прости меня, но ясная погода,
Флобер, бессонница и поздняя сирень
Тебя – красавицу тринадцатого года —
И твой безоблачный и равнодушный день
Напомнили… А мне такого рода
Воспоминанья не к лицу. О тень!
4. «Уж я ль не знала бессонницы...»
Уж я ль не знала бессонницы
Все пропасти и тропы,
Но эта как топот конницы
Под вой одичалой трубы.
Вхожу в дома опустелые,
В недавний чей-то уют.
Всё тихо, лишь тени белые
В чужих зеркалах плывут.
И что там в тумане – Дания,
Нормандия или тут
Сама я бывала ранее,
И это – переиздание
Навек забытых минут?
«Война с Финляндией 1939—1940 годов наложилась на аресты и тюремные очереди предшествовавших, и посвященное зиме «финской кампании» стихотворение «С Новым Годом! С новым горем!..» звучит в реквиемной тональности:
И какой он жребий вынул
Тем, кого застенок минул?
Вышли в поле умирать.
О том же – стихотворение «Уж я ль не знала бессонницы»: по цензурным соображениям Финляндия в нем спрятана за Нормандией, но выдает себя «чужими зеркалами»:
Вхожу в дома опустелые,
В недавний чей-то уют.
Все тихо, лишь тени белые
В чужих зеркалах плывут.
«Дома опустелые» и «чужие зеркала» открыли свою финскую принадлежность, когда сфокусировались в «пустых зеркалах» Финляндии позднейшего стихотворения «Пусть кто-то еще отдыхает на юге...», замененных другим цензурным вариантом: вместо
Где странное что-то в вечерней истоме
Хранят для себя зеркала, —
было:
И нежно и тайно глядится Суоми
В пустые свои зеркала, —
так же как «старый зазубренный нож» заменил собою «финский зазубренный нож». Конец стихотворения «Уж я ль не знала бессонницы...» прозрачен:
И что там в тумане – Дания,
Нормандия, или тут
Сама я бывала ранее,
И это – переиздание
Навек забытых минут?
Если Нормандия – на самом деле Финляндия, то «белые тени» – не только лыжники-пехотинцы в маскировочных халатах (самый распространенный образ той войны), а и призраки «навек забытых минут»:
Царского Села – прежде именовавшегося Сарским по своему финскому названию Саари-моис; гумилевского имения Слепнево – «тихой Корельской земли» (стихотворение «Тот август»): переселенные карелы составляли немалую часть Бежецкого уезда; Хювинкки – где она в туберкулезном санатории «гостила у смерти белой» (стихотворение «Как невеста получаю...»);
и наконец, всей культурной, символистской «Скандинавии» начала века – «тогдашний властитель дум Кнут Гамсун», «другой властитель Ибсен», как вспоминала она через много лет».