Я научила женщин говорить — страница 30 из 44

Так отлетают темные души...

– Я буду бредить, а ты не слушай.

Зашел ты нечаянно, ненароком —

Ты никаким ведь не связан сроком,

Побудь же со мною теперь подольше.

Помнишь, мы были с тобою в Польше?

Первое утро в Варшаве... Кто ты?

Ты уж другой или третий? – «Сотый!»

– А голос совсем такой, как прежде.

Знаешь, я годы жила в надежде,

Что ты вернешься, и вот – не рада.

Мне ничего на земле не надо,

Ни громов Гомера, ни Дантова дива.

Скоро я выйду на берег счастливый:

И Троя не пала, и жив Эабани,

И всё потонуло в душистом тумане.

Я б задремала под ивой зеленой,

Да нет мне покоя от этого звона.

Что он? – то с гор возвращается стадо?

Только в лицо не дохнула прохлада.

Или идет священник с дарами?

А звезды на небе, а ночь над горами...

Или сзывают народ на вече? —

«Нет, это твой последний вечер!»

Осень 1940

«Не недели, не месяцы – годы...»

Не недели, не месяцы – годы

Расставались. И вот наконец

Холодок настоящей свободы

И седой над висками венец.

Больше нет ни измен, ни предательств,

И до света не слушаешь ты,

Как струится поток доказательств,

Несравненной моей правоты.

1940

«– Четвертого меня приняли. Вы ничего не слыхали об этом?

– Нет.

– Собственно, я уже была принята в Москве. Но они здесь решили устроить прием Василия Львовича, с шубами. Приехали Наташа и Лозинский в машине и повезли меня. Миша Слонимский председательствовал. Миша сказал: «Я должен сообщить присутствующим радостную новость – Анна Андреевна с сегодняшнего дня член нашего Союза». Потом Лозинский говорил речь, в которой я с ужасом услышала, что когда русский язык станет мертвым языком, то мой голос будет звучать, как сейчас голос Овидия. Там было множество народу. Все аплодировали. Я раскланивалась в глубоком ужасе.

– Это они специально для вас сделали помпу.

– Да. Потом там принимали еще троих, уже без всяких разговоров. Я так расстроилась, что, никого не дождавшись, ушла одна, в темноте. А там ждала машина. Они потом три дня звонили, дошла ли я.

1940».

Лидия Гинзбург. «Разговоры с Ахматовой» (из записных книжек).

Сонет («Совсем не тот таинственный художник...»)

Совсем не тот таинственный художник,

Избороздивший Гофмановы сны, —

Из той далекой и чужой весны

Мне чудится смиренный подорожник.

Он всюду рос, им город зеленел

Он украшал широкие ступени,

И с факелом свободных песнопений

Психея возвращалась в мой придел.

А в глубине четвертого двора

Под деревом плясала детвора

В восторге от шарманки одноногой,

И била жизнь во все колокола...

А бешеная кровь меня к тебе вела

Сужденной всем, единственной дорогой.

18 января 1941

«Анна Андреевна внутренне напряженно занята своим писательским делом. В то же время она удивительно непрофессиональна. За всю жизнь она не приобрела даже простейшие навыки этого рода, не научилась даже читать корректуру.

Еще одна черта: ее внутренний опыт, питающий творчество, скрыт, отключен от психологической поверхности. Иначе, чем у Маяковского, Пастернака, Мандельштама, у которых устройство ума, восприятия, речи прямо переливалось в их стиховую речь.

Ахматова «научила женщин говорить», создала модель женщины 1910-х годов. Но сама она лишена таких традиционных женских свойств, как уют, домашность. Она безбытна, бездомна, не только по обстоятельствам, но и по природе. У нее выработанная театрализованная система жестов, которыми она представительствует, как поэт, как явление культуры, странно сочетается с беспомощностью бытовой жестикуляции. Неловкими движениями она ставит чайник, режет колбасу. И этих домашних движений она стесняется».

Лидия Гинзбург. Из записных книжек

Ленинград в марте 1941

Cadran solaire[59] на Меншиковом доме.

Подняв волну, проходит пароход.

О, есть ли что на свете мне знакомей,

Чем шпилей блеск и отблеск этих вод!

Как щелочка, чернеет переулок.

Садятся воробьи на провода.

У наизусть затверженных прогулок

Соленый привкус – тоже не беда.

1941

«Час мужества пробил на наших часах…»  

Первый дальнобойный в Ленинграде

И в пестрой суете людской

Все изменилось вдруг.

Но это был не городской,

Да и не сельский звук.

На грома дальнего раскат

Он, правда, был похож, как брат,

Но в громе влажность есть

Высоких свежих облаков

И вожделение лугов —

Веселых ливней весть.

А этот был, как пекло, сух,

И не хотел смятенный слух

Поверить – по тому,

Как расширялся он и рос,

Как равнодушно гибель нес

Ребенку моему.

Сентябрь 1941

«Птицы смерти в зените стоят...»

Птицы смерти в зените стоят.

Кто идет выручать Ленинград?

Не шумите вокруг – он дышит,

Он живой еще, он все слышит:

Как на влажном балтийском дне

Сыновья его стонут во сне,

Как из недр его вопли: «Хлеба!» —

До седьмого доходят неба...

Но безжалостна эта твердь.

И глядит из всех окон – смерть.

И стоит везде на часах

И уйти не пускает страх.

28 сентября 1941

Самолет

Мужество

Мы знаем, что ныне лежит на весах

И что совершается ныне.

Час мужества пробил на наших часах,

И мужество нас не покинет.

Не страшно под пулями мертвыми лечь,

Не горько остаться без крова,

И мы сохраним тебя, русская речь,

Великое русское слово.

Свободным и чистым тебя пронесем,

И внукам дадим, и от плена спасем

                                  Навеки!

23 февраля 1942

Ташкент

«Стихотворения военного времени в цикле «Ветер войны», которые заслужили Ахматовой официальное одобрение и официальный перевод из камерных поэтесс в поэты общественного звучания, были написаны в той же манере, что и «Реквием», точнее – в истощении этой манеры. Так, ставшее хрестоматийным стихотворение «Мужество», на которое неукоснительно и привычно ссылались всякий раз, когда приходила нужда похвалить поэтессу, противопоставить многочисленным ее винам ее патриотизм, хотя и написано во время войны и, как сказали бы раньше, «по случаю войны», выбивается из рамок темы. Ахматова опубликовала его через четверть века после крутой перемены в своей и общей судьбе и, как оказалось, за четверть века до собственной смерти. <…>

Нисколько не отменяя сиюминутного, «военного» содержания этой клятвы, стихи прочитываются и в более широком, и более узком контексте. При всей катастрофичности тогдашнего положения, при угрозе возможного порабощения врагом, разговор о запрещении, об уничтожении русского языка не шел, русская речь была вне конкретной опасности. Стихотворение говорит о мужестве, которое требовалось от поэта, чтобы противостоять уничтожению великой русской культуры новым – и до, и после войны – временем. Чтобы сохранить свободным и чистым русское слово Гумилева, легшего под пулями, повесившейся Цветаевой, сгинувшего за колючей проволокой Мандельштама и десятков других, продолжающих поминальный список. Это ответ на отчаянный выкрик друга: “Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма...”».

Анатолий Найман. «Рассказы о Анне Ахматовой»

«Поэт и гражданин. Противопоставление было создано в русской поэзии одой Рылеева «Гражданское мужество», развито Некрасовым («Поэт и Гражданин») и снято окончательно в стихотворении Ахматовой «Мужество»: «Мы знаем, что ныне лежит на весах <…> / И мы сохраним тебя, русская речь, / Великое русское слово». Здесь говорится о спасении русского языка, и местоимение «мы» включает в себя и бойца и поэта; мужество – их общее мужество. Эти строки Ахматовой содержали ответ на призыв Мандельштама в стихах 1931 года, по ее просьбе посвященных ей: «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…» Снятие этого рокового для русской словесности контраста сам Мандельштам выводил из нравственной силы акмеизма как поэзии «совершенной мужественности» (в отличие от «вечной женственности» символизма): “Общественный пафос русской поэзии до сих пор поднимался только до «гражданина», но есть более высокое начало, чем «гражданин»,– понятие «мужа». В отличие от старой гражданской поэзии, новая русская поэзия должна воспитывать не только граждан, но и «мужа». Идеал совершенной мужественности подготовлен стилем и практическими требованиями нашей эпохи”».