Я не боюсь летать — страница 19 из 65

[119].

– Я биз-грамотен, – сказал он, напирая на первый слог.

Он был очень доволен собой. «Еще один тупица доктор», – подумала я. Как и большинство американцев, я наивно полагала, что английское произношение подразумевает образованность.

Ну да, образованные люди часто оказываются ужасными сволочами. Или занудами. Но я была разочарована. Как и в том случае, когда узнала, что мой аналитик никогда не слышал о Сильвии Плат. А я целыми днями говорила о ее самоубийстве, о том, что хочу писать выдающиеся стихи и засунуть голову в духовку[120]. А он все это время, видимо, думал о кофе с пирожным.

Хотите верьте, хотите нет, но Адрианову девушку звали Истер Блум – не Молли Блум. Она была пышногрудой брюнеткой и страдала, по его словам, «всеми еврейскими болезнями – очень чувственная и неврастеничная». Этакая еврейская принцесса из Дублина.

– А твоя жена – она какая?

Мы теперь так безнадежно заблудились, нам пришлось затормозить и остановить машину.

– Она была католичкой, – сказал он. – Паписткой из Ливерпуля.

– А чем она занималась?

– Она была акушеркой.

Странные сведения. Я не знала, как на них реагировать.

Я представляла себе, как пишу: «Он был женат на акушерке-католичке из Ливерпуля». В романе я изменю имя Адриана на что-нибудь более экзотическое и сделаю его гораздо выше.

– И почему ты женился на ней?

– Потому что с ней я чувствовал себя виноватым.

– Хорошая причина.

– Ну да, хорошая. Я в медицинском колледже был такой виноватый сукин сын. Меня оказалось проще простого подцепить на крючок протестантской этики. Я хочу сказать, что попадались девушки, с которыми мне было хорошо, но меня пугало, если мне хорошо. Была одна девушка, которая иногда снимала этакий громадный сарай и приглашала туда приходить и трахаться со всеми подряд. Мне с ней было хорошо, а потому я, конечно, ей не доверял. А с моей женой я чувствовал себя виноватым, а потому я, конечно, и женился на ней. Я был вроде тебя. Я не доверяю удовольствию или собственным порывам. Быть счастливым – да на меня одна эта мысль нагоняла страх. А когда я хорошо испугался, то женился. Так же, как ты, дорогая.

– С чего ты взял, что я вышла замуж из страха? – Я говорила с возмущением, потому что он был прав.

– Ну может, ты вдруг поняла, что у тебя слишком много трахарей, что ты не умеешь им отказывать, а иногда тебе это даже нравится, а потом ты почувствовала себя виноватой из-за того, что тебе это нравится. Мы запрограммированы на страдания, а не на удовольствия. Мазохизм становится частью нашего «я» с молодых ногтей. Предполагается, что ты должен работать и страдать, и беда в том, что ты в это веришь. Так вот, все вранье. Мне понадобилось тридцать шесть лет, чтобы понять: это полное вранье, и если я хочу что-то для тебя сделать, так это и тебя убедить в этом.

– У тебя на меня масса планов, да? Ты хочешь научить меня свободе, удовольствиям, ты хочешь писать со мной книги, ты хочешь меня обратить в свою веру… Почему мужчины вечно хотят меня обратить в свою веру? Может, я выгляжу как новообращенная?

– Ты выглядишь как нуждающаяся в спасении, моя прелесть. Криком кричишь о спасении. Смотришь на меня большими близорукими глазками так, словно я Большой папочка-психоаналитик. Ты идешь по жизни в поисках учителя, но когда находишь подходящего, в тебе вырабатывается такая зависимость, что ты его начинаешь ненавидеть. Или же ждешь, когда он проявит свои слабости, и тогда ты начинаешь его презирать за то, что ему не чужды человеческие качества. Ты делаешь заметки, узелки на память, воображаешь, что люди – это книги или истории болезней. Я такую игру знаю. Ты убеждаешь себя, что собираешь материал. Ты убеждаешь себя, что изучаешь человеческую натуру. Искусство во все времена превыше жизни. Еще одна разновидность пуританской херни. Только в твоем случае – с новым вывертом. Ты считаешь себя гедонисткой, потому что позволяешь себе пошалить со мной. Но это все равно прежняя рабочая этика, потому что ты только думаешь, что напишешь обо мне. Так что фактически это и есть твоя работа, n’estce pat?[121] Ты можешь трахнуться со мной и назвать сие поэзией. Очень умно. Ты себя просто красиво обманываешь таким образом.

– Ну и ну, касательно дешевенького анализа ты просто высший класс, да? Тебе бы на телевидении выступать.

Адриан рассмеялся.

– Слушай, моя прелесть, я знаю про тебя, потому что знаю про себя. Психоаналитики играют в одну ту же игру. Они похожи на писателей. Что история болезни, что исследование души. А еще они боятся смерти, как и поэты. Доктора ненавидят смерть – поэтому-то они и идут в медицину. И им приходится постоянно устраивать бурю в стакане воды, делать вид, что очень заняты, чтобы доказать себе, что еще живы. Я знаю твою игру, потому что сам в нее играю. Не такая уж большая загадка, как тебе кажется. На самом деле я тебя насквозь вижу.

Меня привело в бешенство то, что он смотрит на меня еще циничнее, чем я сама. Я всегда думаю, что защищаю себя от оценок других, потому что оцениваю довольно строго. Но вдруг поняла, что даже и этот строгий взгляд довольно лестен. Чувствуя себя уязвленной, я перехожу на подростковый французский:

– Ву му издевасьон?

– Ты попала в самую точку. Слушай, ты сидишь сейчас здесь со мной, потому что ведешь бесчестную жизнь, и твой брак либо мертв, либо умирает, либо тонет во лжи. И ложь ты сама нагромоздила. Тебе просто необходимо спасение. Ведь ты свою жизнь губишь, а не мою.

– Мне показалось, ты говорил, будто я хочу, чтобы ты меня спас?

– Ты и хочешь. Но в эту ловушку ты меня не поймаешь. Я в чем-нибудь не оправдаю твоих ожиданий, и ты станешь меня ненавидеть еще сильнее, чем своего мужа…

– Я не ненавижу своего мужа.

– Верно. Только он на тебя нагоняет тоску, а это еще хуже. Разве нет?

Я не ответила. Теперь настроение окончательно испортилось. Действие шампанского прекращалось.

– На кой ляд тебе нужно обращать меня в свою веру, когда ты меня даже еще не трахнул?

– Потому что ты именно этого и хочешь.

– Ерунда. Адриан, единственное, чего я хочу, – это трахнуться. И оставь ты, к херам, в покое мой разум. – Но я знала, что вру.

– Мадам, если вы хотите трахнуться, то за этим дело не станет. – Он снова завел машину. – Знаешь, а мне нравится называть тебя «мадам».

Но у меня не нашлось колпачка, а у него – эрекции, а к тому же, когда мы добрались до его пансиона, мы были вконец измочалены, оттого что терялись сто раз.

Мы легли на его кровать и обнялись. Мы с нежностью и любопытством обследовали наготу друг друга. Лучшее в занятии любовью с новым мужчиной после тысячи лет брака – возможность заново открыть мужскую наготу. Тело твоего мужа – оно почти как твое собственное. Все тебе в нем известно. Как оно пахнет, какое оно на вкус, все морщинки, все волоски, родимые пятна. А Адриан как новая страна. И мой язык совершил по ней самостоятельную экскурсию. Я начала с его рта и стала спускаться вниз. Широкая загоревшая шея. Грудь, поросшая курчавыми рыжеватыми волосами. Его живот, чуть налившийся жирком, в отличие от коричневатой поджарости Беннета. Его чуть согнутый розоватый пенис, имевший слабый привкус мочи и отказывавшийся вставать у меня во рту. Его очень розовые и волосатые яйца, которые я брала в рот по очереди. Его мускулистые бедра. Его загорелые колени. Его пальцы на ногах (их я не целовала). Его грязные ногти (то же самое). Потом я начала все сначала. С его красивого влажного рта.

– Откуда у тебя такие остренькие зубки?

– От горностая, который был моей матерью.

– От кого?

– От горностая.

– А.

Я не знала, что означает это его «а», впрочем, мне было все равно. Мы пробовали друг друга. Мы лежали валетом, и его язык наигрывал мелодию на моей вагине.

– У тебя классная вагина, – сказал он. – И задницы такой я ни у кого не видел. Жаль, что у тебя нет сисек.

– Спасибо.

Я посасывала его член, но он едва успевал затвердеть, как тут же снова обмякал.

– Вообще-то я все равно не хочу тебя трахать.

– Почему?

– Не знаю… просто не хочется, и все.

Адриан хотел, чтобы его любили как такового, а не за его желтые волосы или его розовый член. Вообще-то это было довольно трогательно. Он не хотел быть машиной для траханья.

– Я могу трахаться с лучшими из них, когда в настроении, – с вызовом сказал он.

– Конечно можешь.

– Ну вот, теперь у тебя прорезался голос социального работника – чистая херня, – сказал он.

Пару раз мне доводилось быть социальным работником в постели. Один раз с Брайаном, когда его выпустили из психушки и он был слишком накачан торазином, пребывая в слишком шизоидном состоянии, чтобы трахаться. Целый месяц мы лежали в кровати и держались за руки. «Как Гензель и Гретель», – сказал он. Это было очень мило. Что, по-вашему, Доджсон делал с Алисой[122], катаясь в лодке по Темзе? К тому же это в некотором роде послужило облегчением после брайановской маниакальной фазы, когда он чуть меня не придушил. Но еще до того, как совсем рехнуться, Брайан демонстрировал довольно странные сексуальные предпочтения. Он предпочитал оральный секс. В то время я еще была слишком неопытна, чтобы понимать, что не все мужчины сдвинуты в эту сторону. Мне исполнился двадцать один, а Брайану было двадцать пять, и я помнила разговоры о том, что мужчины якобы достигают сексуального пика в шестнадцать, а женщины – в тридцать, а потому полагала, что виной всему возраст Брайана. Он шел на спад. Катился под гору, как я тогда думала. Но зато в оральном сексе я тогда поднаторела.

Еще я исполняла роль социального работника с Чарли Филдингом, дирижером, чья палочка постоянно никла. Он был ослепительно благодарен. «Ты настоящая находка», – не уставал повторять он в первую ночь, он-то думал, что я выкину его в холод на улицу, чего я не сделала. Правда, компенсировал свое фиаско позднее. Палочка у него никла только в первые ночи.