Я не боюсь летать — страница 31 из 65

– Мы – маленькая группа.

– Верно, но никогда нельзя знать заранее.

– Ты и в самом деле хочешь, чтобы он тебя отдубасил? Вот тогда ты себя по-настоящему почувствуешь мученицей.

– Может быть. – Я подражала Адриановому спокойствию, выводила его из себя.

– Слушай… мы могли бы придумать что-нибудь на троих – ты, я и Беннет. Мы могли бы прокатиться по континенту à trios[192].

– Я не против, но тебе придется убедить его. Это будет нелегко. Он ведь только буржуазный доктор, женатый на маленькой домохозяйке, которая пописывает в свободное от кухни время. Он не трахается направо и налево, как ты. А теперь отвези меня домой.

На сей раз он таки действительно тронулся с места. Мы начали наше уже знакомое плутание по улочкам Вены, теряясь на каждом повороте.

Минут десять спустя настроение у нас снова поднялось. Взаимная глупость неизменно доставляла нам удовольствие. Долго так продолжаться, конечно, не могло, но пока возбуждало. Адриан остановил машину, наклонился и поцеловал меня.

– Давай не будем возвращаться – давай проведем ночь вместе, – сказал Адриан.

Я спорила сама с собой. Кто я была такая – испуганная домохозяйка?

– Хорошо, – сказала я и тут же пожалела об этом. Но в конечном счете, что могла изменить одна ночь? Я ведь возвращалась в Нью-Йорк с Беннетом.


Последовавший за этим вечер стал очередной вакханалией, происходившей словно во сне. Мы начали пить в рабочем кафе неподалеку от Рингштрассе, целовались и целовались между очередными порциями пива, перекачивали пиво из его рта в мой, из моего – в его, жадно слушали, как пожилая дама красноречиво критикует расходы американской космической программы, рассуждая, как бы можно было потратить эти деньги на Земле (построить крематории?), а не закидывать их на Луну, потом мы ели, не переставая целоваться, в ресторане на выносном столике на улице, скармливали друг другу страстные кусочки Leberknödel и Bauernschnitzel[193], а затем пьяновато поехали назад в пансион Адриана, где впервые занимались любовью как полагается.

– Думаю, я бы тебя полюбил, – хмыкнул он, трахая меня, – если бы верил в любовь.

В полночь я вдруг вспомнила о Беннете, который вот уже шесть часов ждал меня в отеле, выскочила из кровати, пошлепала вниз к таксофону, одолжила два шиллинга у сонной консьержки и позвонила ему. Его не было. Я оставила жестокое послание: «Встретимся утром» – и сообщила оператору мой номер телефона и адрес. Вернулась в постель, где Адриан храпел, как свинья.

В течение приблизительно часа лежала без сна, мучаясь, слушая храп Адриана, ненавидя себя за неверность, не в силах достаточно расслабиться, чтобы уснуть. В час ночи дверь открылась и в комнату влетел Беннет. Я взглянула на него один раз и поняла, что он сейчас нас обоих отправит на тот свет. Втайне я была рада этому – я заслуживала смерти. Адриан тоже.

Но Беннет вместо этого разделся и страстно оттрахал меня прямо здесь – на койке рядом с Адриановой. В разгар этого странного действа Адриан проснулся и принялся смотреть – глаза его сверкали, как у боксерского болельщика при виде особенно жестокой схватки. После того как Беннет кончил и улегся на мне без сил, Адриан наклонился и погладил его по заднице. Беннет не протестовал. Потные, мы, переплетясь друг с другом, наконец уснули.


Я изложила эти события с максимальной правдивостью, потому что никакие слова, имеющие целью приукрасить их, не могли бы сделать их более скандальными. Все это произошло без единого слова, словно мы втроем принимали участие в пантомиме и каждый репетировал свою роль столько лет, что она стала его второй натурой. Мы просто совершали какие-то движения, много раз виденные в наших фантазиях. Все в этом эпизоде – от того момента, когда я оставила адрес оператору в отеле, до поглаживания Адрианом красивой, загорелой задницы Беннета – было так же неизбежно, как действия в греческой трагедии или как в представлении с Панчем и Джуди[194]. Я помню некоторые подробности: Адриан похрапывает во сне, выражение бешенства на лице Беннета, когда он входит в комнату, то, как мы втроем спали, переплетя объятия, большой комар, который пил нашу смешавшуюся кровь и постоянно будил меня своими укусами. Ранним синеватым утром я проснулась и обнаружила, что, поворачиваясь, раздавила его ночью. Он оставил кровавое пятно Роршаха[195] на простыне, словно менструальную капельку крохотной женщины.

Утром мы отреклись друг от друга. Ничего не было. Это был сон. Мы спустились по вычурным ступенькам пансиона, словно незнакомые друг с другом постояльцы, впервые встретившиеся на этой винтовой лестнице.

В холле внизу завтракали пять английских и французских участников съезда. Они все как один повернули головы и уставились на нас. Я поздоровалась с ними слишком уж сердечно, в особенности с Рубеном Финкелем, рыжеволосым, усатым английским участником с ужасным просторечным произношением. Он с ухмылкой Гумберта Гумберта[196] не раз удивлял меня и Адриана своим появлением в бассейнах и кафе; я часто думала, что он преследует нас с биноклем.

– Привет, Рубен, – сказала я.

Адриан присоединился к приветствию, а Беннет не сказал ни слова. Он шел словно в трансе. Адриан следовал за ним. Мне вдруг пришло в голову, что между ними двумя прошлой ночью произошло нечто большее, но я быстро выкинула эту мысль из головы. Почему?

Адриан предложил довезти нас до отеля. Беннет холодно отказался. Но когда нам не удалось найти такси, Беннет сдался, однако не сказал ни слова благодарности и даже не кивнул Адриану. Адриан пожал плечами и сел за руль. Я сложилась на карликовом заднем сиденье. На это раз Беннет показывал, куда ехать, и мы не потерялись. Но в машине всю дорогу царило жуткое молчание, кроме тех моментов, когда Беннет говорил, куда поворачивать. Мне хотелось поговорить. Мы втроем пережили нечто важное, и не имело смысла делать вид, что ничего не было. Возможно, перед нами начало какого-то взаимопонимания, но Беннет вознамерился отрицать это. От Адриана тоже было мало толку. Все их разговоры о психоанализе и самоанализе были сплошной болтовней. Столкнувшись с пертурбациями в личной жизни, они даже не могли обсудить ситуацию. Быть психоаналитиком-вуайеристом, препарировать чьи-то чужие гомосексуальные устремления, чьи-то чужие эдиповы треугольники, чьи-то чужие измены – пожалуйста, но, столкнувшись с собственными, они теряли дар речи. Оба смотрели вперед, как сиамские близнецы, соединенные в какой-то важной, но невидимой точке в боковой части шеи. Кровные братья. А я – сестра, которая испортила их дружбу. Женщина, которая стала причиной падения. Пандора со своим пагубным ящиком.

9Ящик Пандоры,или Две мои матери

Женщина – ее мать. И это самое главное.

Анна Секстон[197]

Началось все, конечно, с моей матери. С Джудит Столофф Уайт, известной также как Джуд. Тут все ясно. Только на бумаге изложить трудно. Моя любовь к ней и моя ненависть переплелись так причудливо, что ее я почти не вижу. Я никогда не знаю, кто есть кто. Она – это я, а я – это она, и мы вместе. Пуповина, нас соединяющая, никогда не была обрезана, а потому теперь загнила и почернела. Сама сила потребности заставляла нас поносить друг друга. Мы хотим сожрать друг друга. Мы хотим удушить друг друга своей любовью. Мы хотим в панике с криками убежать друг от друга, прежде чем случится что-нибудь в этом роде.

Думая о матери, я завидую Александру Портному[198]. Если бы только у меня была настоящая еврейская мать, настоящая литературная собственность. Я всегда завидую родственникам писателей: Набоков, и Лоуэлл[199], и Туччи с их шкафами, заполненными аристократическими скелетами, Рот, и Беллоу, и Фридман[200] с их колоритными родителями, вязкими, как пасхальное вино, наваристыми, как суп с клецками.

От моей матери пахло духами «Джой» или «Диориссимо», и на кухне она долго не задерживалась. Когда я пытаюсь выделить основы того, чему она меня научила, остается вот что:

1. Самое главное – никогда не будь заурядностью.

2. Мир – обиталище хищников. Ешь быстрее! Заурядность – наихудшее оскорбление, которое она могла найти. Я помню, как она брала меня с собой в магазин, помню презрительное выражение на ее лице, когда она слышала, как продавщицы в «Саксе»[201] говорили, что то или иное платье или туфли «сейчас очень модные – мы на этой неделе уже продали пятьдесят штук».

– Нет, – говорила она, – нам это не подходит. Есть у вас что-нибудь более необычное?

И тогда продавщица выносила что-нибудь такого цвета, который никто другой никогда бы не купил, – вещь, оставшаяся бы в магазине навсегда, если бы не моя мать. Когда я подросла, у нас происходили ужасные стычки, потому что я хотела быть заурядной с таким же неистовством, с каким моя мать хотела быть необычной.

– Я не выношу причесок, – сказала она, когда я сходила в парикмахерскую с Пией и вернулась со стрижкой «пейджбой» – ну прямо из журнала «Севентин»[202], – в этом видна такая заурядность.

Не «уродство». Не «тебе не идет». А заурядность. Заурядность стала чумой, с которой требовалось бороться всеми возможными способами. Ее удавалось отгонять, часто меняя обстановку дома. Вообще-то моя мать считала, что все специалисты по интерьеру вкупе с модельерами одежды и ювелирами в Америке объединились в шпионскую организацию, чтобы разузнать ее последние новые идеи и популяризировать их. И она имела сверхъестественное чутье на ближайшие моды (или мне это только казалось – так подавляла меня ее харизма?). Она сделала интерьер в золоте под старину, перед тем как золото под старину стало самым популярным цветом для штор, ковров и обивок. Потом она кричала, что все «своровали» ее идеи. Она отделала прихожую испанской фарфоровой плиткой, а вскоре после этого ее примеру последовали все «кумушки Сентрал-парк-уэст», чьего общества она тщательно избегала. Она к