Я не боюсь летать — страница 36 из 65

[248]. Ашенбах и Тадзио[249]. Роберт Грейвс и Белая богиня[250]. Шуман и Клара[251]. Шопен и Жорж Санд[252]. Оден и Калман[253]. Гопкинс и дух святой[254]. Борхес и его мать[255]. Я и Адриан?

В четыре часа того дня мой идеализированный объект появился снова, чтобы председательствовать на заседании в очередном вычурном зале. Шли последние чтения перед завершением конгресса. На следующее утро Анна Фрейд и ее отряд знаменитостей должны были еще раз подняться на подиум, чтобы подвести итоги конгресса для прессы, участников, слабых, увечных и слепых. После конгресс закончится, и мы разъедемся. Но кто с кем – вопрос. Беннет со мной? Адриан со мной? Или все втроем? Три аналитика в одном тазу пустились по морю в грозу?

Заседание, на котором председательствовал Адриан, рассматривало предложения относительно следующего конгресса, и скука там царила жуткая. Я даже не пыталась слушать. Смотрела на Беннета, смотрела на Адриана и пыталась выбрать. Я пребывала в таком возбужденном состоянии, что десять минут спустя мне пришлось встать, выйти из зала и мерить шагами коридоры. Волею судеб я столкнулась с моим немецким психоаналитиком доктором Гаппе. Похоже, он только что закончил приятельский разговор с Эриком Эриксоном[256] и теперь обнимался с ним. Он поздоровался со мной и спросил, не хочу ли я немного поболтать. Я хотела.

Профессор, доктор медицины Гюнтер Гаппе высокий, худой, с похожим на клюв носом и копной курчавых светлых волос. В Германии он что-то вроде знаменитости, часто появляется на телевидении, пишет статьи для популярных журналов и известен как яростный враг неонацизма. Он один из тех радикалов, исполненных чувством вины немцев, которые провели нацистский период в ссылке в Лондоне, но позднее вернулись, чтобы спасти Германию от полного озверения. Немец, о каких вы не слышали: веселый, скромный, критически относящийся к Германии. Он читает «Ньюйоркер» и посылает деньги Вьетконгу. Он говорит «пизнес», и вообще акцент у него вполне заметный, но не такой, чтобы сделать его смешным.

Когда я начала ходить к нему в высокий, плохо обогреваемый кабинет в Гейдельберге и ложилась там на кушетку четыре раза в неделю, мне было двадцать четыре, и я пребывала в панике. Я боялась ездить на трамваях, боялась писать письма, боялась оставлять слова на бумаге. Я едва верила, что опубликовала несколько стихотворений, получила Б. И. и М. И.[257] со всеми причитающимися похвалами. Впрочем, друзья завидовали мне, потому что я всегда выглядела веселой и уверенной, хотя втайне была в ужасе практически от всего. Оставаясь одна в доме, я проверяла все шкафы. Но даже и после этого не могла уснуть – лежала без сна, спрашивая себя, не свожу ли я с ума второго мужа, или мне только кажется.

Одним из самых изобретательных самоистязаний была моя манера написания писем. А точнее, неписания – в особенности писем, связанных с моей работой. Если, как это случилось раз или два, какой-нибудь агент или редактор писал мне, уговаривая прислать несколько моих стихов, то ответ превращался для меня в сплошное мучение. Что я должна написать? Как мне ответить на просьбу? Как составить это письмо?

Одна из таких просьб пролежала у меня в ящике стола два года, а я все думала и думала. Я написала несколько черновиков. «Уважаемая миссис Джоунс», – начинала я и останавливалась, боясь, не слишком ли бесцеремонно. Может, следует написать «Миссис Джоунс»; может, «уважаемая» подразумевает заискивание. Что, если написать письмо без обращения. Сразу взять – и к делу. Нет, слишком сухо.

Если у меня обращение вызывало такие затруднения, то можете себе представить, какие муки начинались, когда я переходила к тексту.

«Спасибо за Ваше доброжелательное письмо, где Вы просите меня прислать материалы. Однако…»

Нет, все не так! Слишком подобострастно. Ее письмо вовсе не было «доброжелательным», и с какой стати я должна льстить ей, благодарности выписывать? Нет, лучше быть самоуверенной и напористой…

«Я только что получила Ваше письмо, которым Вы просите меня прислать стихи на рассмотрение…»

Слишком эгоистично! Я комкала еще один лист бумаги. Где-то прочла, что письмо никогда нельзя начинать с личного местоимения. И потом, как я могу говорить «только что», когда ее письмо лежит у меня уже целый год? Еще одна попытка.

«Я долго думала о Вашем письме от 12 ноября 1967 года. Прошу прощения за то, что я такая никудышная корреспондентка, но…»

Слишком лично. Хочет ли она, чтобы я плакала у нее на плече, рассказывая о корреспондентском неврозе? Да плевать ей на мои проблемы.

Наконец, спустя два года, после многочисленных попыток, я написала сему редактору беспрецедентно унизительное, смиренное и извиняющееся письмо, разорвала его десять раз, перед тем как отправить, одиннадцать раз перепечатала, пятнадцать раз перепечатала стихотворения – они должны были выглядеть идеально: одна опечатка – и лист летит в корзину; печатать я так никогда толком и не научилась – и отправила этот треклятый конверт в Нью-Йорк. В ответ я получила искренне теплое письмо, которое не поддавалось неправильной интерпретации даже при всей моей паранойе, сообщение о принятии и чек. Как вы думаете, сколько времени мне потребовалось бы, чтобы написать следующее письмо, если бы я получила отказ?

Таким было то поразительно самоуверенное существо, которое начало лечиться у доктора Гаппе в Гейдельберге. Постепенно я научилась спокойно сидеть за столом достаточно долго, чтобы работать. Научилась отправлять рукописи и писать письма. Я чувствовала себя как больной параличом, который заново учится писать, и руководил мною доктор Гаппе. Он был мягким, терпеливым и забавным. Он отучил меня от ненависти к самой себе. Он был таким же нетипичным психоаналитиком, как и немцем. И именно я говорила всякие глупости вроде: «Что ж, я вполне могу отказаться от дурацкой писанины и родить ребенка». И именно он неизменно указывал мне на ложность такого решения.

Я не видела его полтора года, но отправила ему мою первую книгу стихотворений, а он написал, что думает об этом.

– Итак, я вижу, у фас польше нет проблем писать писем… – сказал он как немец из книжки комиксов, каким вовсе не был.

– Нет, но у меня куча других проблем…

И я выплеснула на него всю свою путаную историю, включавшую все, что случилось после нашего приезда в Вену. Он сказал, что не будет интерпретировать для меня произошедшее. Только хочет напомнить о том, что говорил прежде:

– Вы не секретарша – вы поэт. С чего вы решили, что в вашей жизни все будет тишь да гладь? С чего решили, что сможете избежать конфликтов? С чего решили, что сможете избежать боли? Или страсти? За страсть следует заступиться. Неужели вы никогда не можете позволить себе вольность и простить себя потом?

– Судя по всему, нет. Беда в том, что на самом деле я в душе пуританка. Все авторы порнографии пуритане.

– Никакой вы не автор порнографии, – отрезал он.

– Ну, не автор. Просто мне понравились два «п». Аллитерация.

Доктор Гаппе улыбнулся. Я подумала: «Интересно, он знает, что такое аллитерация?» И вспомнила, как все время спрашивала его, понимает ли он мой английский. Может быть, за два с половиной года он ничего не понял.

– Вы и есть пуританка, – сказал он, – и самая закоренелая. Вы делаете, что хотите, но испытываете такое чувство вины, что не получаете никакого удовольствия. В чем суть?

– Вот это-то я и хочу узнать, – вздохнула я.

– Но хуже всего то, что вы непременно хотите нормализовать вашу жизнь. Даже после аналитического разбора ваша жизнь может остаться довольно сложной. Почему вы думаете, что она должна быть простой? Может быть, этот мужчина часть ее? Почему вы должны отказываться от всего, а не дать себе время поразмыслить? Почему вы не можете подождать и увидеть, что будет дальше?

– Я могла бы подождать, если бы была осторожнее… но боюсь, что с осторожностью у меня всегда проблемы.

– За исключением писем, – сказал он. – Тут вам осторожности не занимать.

– Это в прошлом, – улыбнулась я.

Тут люди начали выходить с заседания, и мы встали, пожали друг другу руки и простились. Я осталась наедине со своей проблемой. На сей раз не нашлось доброго папочки, который спас бы меня.

Мы с Беннетом провели долгую ночь во взаимных упреках, взвешивая, не расстаться ли нам на какое-то время или не совершить ли двойное самоубийство, клялись друг другу в любви и ненависти, говорили о двойственном отношении друг к другу. Занимались любовью, стенали, плакали, снова занимались любовью. Нет смысла вдаваться в подробности той ночи. Возможно, какое-то время я стремилась к браку рафинированному, наподобие фарсов Оскара Уайльда с нервными, искусно организованными изменами в духе Айрис Мердок, но вынуждена признать, что ссоры наши были скорее в духе сартровской «За запертой дверью»[258], а то и того хуже – в духе «Пусть вертится Земля»[259].

Утром мы поплелись на заседание конгресса и выслушали заключительные замечания об агрессии – выступали Анна Фрейд и другие знаменитости, в число которых попал и Адриан, прочитавший статью, написанную мною для него несколькими днями ранее.

После заседания, пока Беннет говорил с какими-то друзьями из Нью-Йорка, я среди всеобщей суматохи направилась к Адриану.