Но об этом не стоит. Он, кстати, никак не мог думать, что перевод в Gagny, — который спас бы его от смерти, так как он погиб главным образом от климата Иера, и это всем было известно, — что этот самый перевод для меня осуществится в одну неделю — да еще и с отдельной комнатой, что здесь большая редкость, — прямо по щучьему велению.
Он боялся, что я буду вынуждена остаться в Иере, что мне после его смерти было бы невыносимо. Все всегда мне бы напоминало о пережитом ужасе — другого слова, чем ужас, я не нахожу.
Но здесь, в Париже, я понемногу оживаю. Здоровье мое за это время пришло в расстройство, и я сейчас целыми днями лежу, когда не езжу в Париж, где у меня, слава Богу, много друзей, всяких, русских и французов, старых и молодых.
Но вот Вы спрашивали — есть ли у Вас близкие в Америке? Нет, но это меня не беспокоило бы. Нет, но были бы, если бы я туда перебралась. Я совсем не представляю себе, как можно не иметь близких и друзей — где бы и при каких бы обстоятельствах ни находиться. Друзьями обрастаешь быстро, иногда даже против собственного желания. Впрочем, я всегда помню — «Друзья мои! Нет на свете друзей»[205]. В высоком плане, может быть, это правильно, но в житейском — друзья мне необходимы. Я очень интересуюсь людьми и не требовательна ни к их уму, ни таланту. Этого ведь у нас самих довольно. И сколько замечательных кроме этого. Но в доме Gagny я ни с кем, кроме Терапиано, не разговариваю. Здесь старики и старухи — зубры, глубоко православно-монархичные и злостные сплетники. Терапиано же, которого я совсем мало прежде знала, оказался премилый. Но он, бедный, захворал, и его свезли в госпиталь[206]. Ему, слава Богу, лучше, и он скоро вернется.
Теперь у меня к Вам странная и даже немного неприличная просьба — пожалуйста, не говорите никому, что Вам не нравятся стихи «Посмертного дневника» — очень Вас прошу об этом.
Г<еоргий> В<ладимирович> сказал мне: «Знаешь, мне кажется, что я этим поставил себе сам памятник». Мне это тоже кажется, и для меня огромное утешение, что и читатели так думали бы. А если начнут сомневаться — мне это было бы страшно больно — за Г<еоргия> Владимировичам
Конечно, я понимаю, что Вы относитесь к стихам очень честно. На этот раз покривите душой — не говорите ничего. Очень, очень Вас прошу. Я хотела бы, чтобы эти стихи действительно стали бы «памятником». Для меня как раз страшно важно, когда и как они были сочинены.
Напишите подробно, как Вы живете в Холливуде. Как здоровье Вашей жены? И как ее карьера? Стали ли Вы уже профессором? Г<еоргий> В<ладимирович> Вас любил, и я в память его чувствую к Вам большую нежность. Мне бы «потерять» Вас было бы очень обидно. И грустно. Ну, конечно, писать мне, если Вам некогда, не надо. Мои чувства к Вам от этого не изменятся.
Пусть Вам всем будет хорошо. Поцелуйте от меня Бобку. Как ему нравится новая жизнь?
С сердечным приветом
И.О.
26
12 февраля <1959 г.> 18, Av
Дорогой Владимир Федрович,
Спасибо за Ваше милое письмо. К сожалению, о себе ничего хорошего сказать не могу. Я все хвораю и чувствую себя совершенно отвратительно — даже хуже, чем в Hyeres. Но об этом мне писать слишком грустно.
Лучше о Вас. Читала Вашу статью в «Мостах»[207] и, простите, не согласна с Вами, что короткие стихи непременно должны ныть, а длинные будут оптимистичны — огрубляю Вашу мысль для краткости, простите.
Я сама почти всегда пишу длинные стихи, но мой оптимизм совсем не зависит от их длины, а от моего характера. Длинных стихов сейчас почти никто не пишет — не хочется никому, да и дыхания иногда не хватает. Но уверяю Вас, что в длинных стихах стонали бы так же, как и в коротких, только длинные стихи сейчас считают, за исключением нескольких поэтов, совершенно несовременными. Уже Гумилев со мной спорил и уговаривал меня не писать баллад, уверяя, что стихи больше чем 7 строф выдержать не могут — т. е. непереносимы для читателя. Я, как видите, его не послушалась.
Кстати, Гуль по ошибке порезал мое последнее стихотворение в «Н<овом> журнале» и тем его совершенно испортил. Но меня сейчас это не огорчает — не до того мне. В «Посм<ертном> дневнике» в «Аспазии» тоже опечатка. Вместо «А кто она была такая?» напечатано «А кто она такая?» — на стопу меньше. Выбор стихов — я послала их довольно много — неудачный. Слишком какой-то сказочно-игрушечный: «Бре-ке-ке», и «Аспазия», и «Размахайчик» подряд, конечно, помещать не следовало. Но этого я Гулю не писала — он страшно обидчив, и я не хочу его обижать ничем. Это я только Вам. Как у Вас со стихами? И довольны ли Вы Холливудом? Я очень рада, что не поехала в Америку, там бы мне наверно было бы еще хуже в моем состоянии. И климат Нью-Йорка меня бы доканал.
Как здоровье Вашей жены? Надеюсь, что она совсем поправилась. А что Ваша матушка нашлась[208], все-таки очень хорошо — хотя, конечно, беспокойно. Это я понимаю. Поцелуйте от меня всех собак.
Пишите мне, пожалуйста, побольше о себе. И не откладывайте слишком. Всего-всего наилучшего.
Ваша И. О.
27
5 января 1960 г. 18, Av
Дорогой Владимир Федрович,
«Вот наконец оно само,
Столь долгожданное письмо!»,
как когда-то писал Г умилев. Все же очень мило, что Вы в конце концов обо мне вспомнили. Рассчитывать на Вашу дружбу я, конечно, не имела никакого основания. Это бедный Жорж, умирая, тешил себя всякими иллюзиями о предполагаемых друзьях, которые в память его… и так далее. Я же ни от кого ничего не ждала и не жду, и то, что Вы все же нашли возможным написать, мне очень приятно. Спасибо.
Я рада, что для Вас, по-видимому, все устраивается. Жаль только, что Вы не пишете стихов. Жду выхода «Гурилевскихромансов». Критика, конечно, будет хорошая. В «Р<усской> мысли» Терапиано[209], который очень любит «Гур<илевские> романсы». А в «Н<овом> р<усском> слове» кто? И в «Нов<ом> журнале», который, кажется, не собирается умирать[210]. А как Вам понравился Ульянов об Азефе?[211] Вот это критика. Тут она произвела сенсацию пышностью подхалимажа. Даже жаль Ульянова, несмотря ни на что.
Как ни странно, я до сих пор не читала «Воздушных путей», но слышала, что Ваша статья очень интересна[212].
С Моршеном я, действительно, сердечно подружилась, он неожиданно оказался страшно милым ко мне. А тут еще появился его очаровательный «Тюлень» — до чего очаровательный. Я о нем написала с большим удовольствием для «Нов<ого> журнала»[213], который никак не может появиться.
Обо мне довольно безутешно. Я все время больна, и доктор даже предупредил, что «опасно». Но это неинтересно.
А как Ваше собачье семейство? И как Вам живется в Холливуде? Как здоровье Вашей жены? Надеюсь, хорошо.
Поздравляю Вас с Новым годом и желаю Вам всем всяческого благополучия, и Вашей матушке также.
Теперь у меня к Вам просьба — очень грустная: Жоржин гроб хотят перенести на парижское кладбище, где лежат все писатели, а пока он находится в fosse commune[214] в Hyeres, т. е. через 3 1/2 года у него даже могилы не будет. Устраивается комитет для сбора средств на перенесение и покупку места на кладбище в St. Genevieve[215]. Так вот, хотите ли Вы быть членом комитета? Пишу Вам об этом под конец оттого, что мне это очень трудно.
Всего наилучшего.
И. Одоевцева
<На полях:> И. Агуши[216] написала мне, я ей ответила, что у Вас есть письма, — только, пожалуйста, показывайте «с выбором» и осторожностью. Жорж Вам писал слишком откровенно для посторонних глаз. На диссертацию не очень рассчитываю, т. е. на ее ценность.
Вот мои последние стихи[217].
28
21 февраля 1960 г.
18, Av
Дорогой Владимир Федрович,
Спасибо за Ваше такое милое письмо. Нет, я не верю, что мысль изреченная есть ложь. Мне кажется, что всякую мысль можно выразить словами — мысль, а не ощущение, конечно, — или недодуманную полумысль.
Во всяком случае, Вам это со мной удалось — никаких холодных ноток, как видите, не осталось. И я очень рада этому — мне за последнее время пришлось пережить столько разочарований, что всякое проявление симпатии, которому я могу верить, меня не только трогает, но и удивляет.
Рада я также, что Вам понравилась моя статья о «Тюлене». Надеюсь, что и Моршен останется ею доволен. Но разве кто-нибудь, кроме Трубецкого, «тяфкал» (через ф, как писал Гумилев. Он был еще безграмотнее, чем я) на «Тюленя». С Трубецким считаться не стоит, и вряд ли кто-нибудь относится серьезно к нему и его писаниям. Я читала очень лестную критику Струве[218], и Терапиано его тоже очень хвалил в «Р<усской> мысли»[219]. А где же и кто же еще о нем писал? Сообщите, пожалуйста, чтобы при случае лягнуть обидчика «Тюленя».
Теперь, непонятно, с моей точки зрения, почему Чиннов сильно повысился в чине, с нелегкой руки Адамовича[220]. Ничего против Чиннова я не имею — ни за, ни против. Просто он мало оригинален — Георгий Иванов постоянно слышится в его стихах[221]