Я не прощаюсь — страница 26 из 37

Из разложенных на столе книг Инсон подбирает самую плотную. Художественное оформление довольно изящно, что наводит на мысль, что книгу издали недавно – в последние десять лет.

– Здесь её последнее интервью.

Раскрыв страницу, помеченную светло-оранжевым стикером, Инсон показала мне цветную фотографию бабушки с серебристыми волосами, что напоминали перья белой птицы. Мышцы её иссохли, вся она исхудала и уменьшилась до размеров ребёнка – преобразилась в совершенно иного человека. Она, присевши с согнутыми коленями, опёрлась о столб в том же коридоре. Единственным живым местом на её теле казались глаза, устремлённые в камеру.

* * *

Так часто заглядывать-то уж не надо. Всё уж я вам рассказала, иль прост проведать уже пожаловали?

Что-то, чего я аль не сказывала?

Ишь вы, такое-то вряд ли найдётся…

Всё началось с того, что пришли люди из какого-то исследовательского центра. Их мало кто видел, но говорили они, что если я никому не расскажу о пережитом до смерти, то это просто канет в лету. Тогда я первой решила их выслушать, потому что верила, что это было бы правильным поступком. Так глядишь и разлетится слово моё. Знала я, что потом им несколько дней надобно будет, чтобы очухаться от рассказанного, но таки поделилась с ними.

Будь муж мой жив, ему это сильно не понравилось бы, да умер он рано, так что некому меня было отговаривать. Не вернётся ж он с того света. Ни во снах, ни призраком он ко мне ни разу и не пришёл.

Муж мой в Корейской войне участвовал, как-то выжил, и на том спасибо, да не было ничего больше ценного. В то время на нашем острове многие в морские войска шли, ибо оставаясь на острове, рискуешь угодить в полицию или к военным – и могло статься, что не вернёшься. А если ты был в этих самых отрядах «минбодан», то и вовсе судьба сложиться могла так, что никто никогда тебя бы не увидел более – то есть выбора-то особо не было.

А если за остров выйти, то можно хотя бы денёчек ещё протянуть. Муж мой первым пошёл добровольцем. Спустя три года – все три без единой весточки – вернулся. Ему, верно, круто повезло, ведь очень много мужей с Чеджудо тогда погибло. Слухи ходили, что нас за красных считали, и потому бросали в бой как в мясорубку.

Когда муж ушёл к полиции и военным, я знать не знала, чем он там занимался – он мне не говорил. Да и не по своей воле он к ним пожаловал. Он людей собрал, они строили там горную крепость. К ним пришла полиция и забрала с собой пару из них. Тогда мир был совсем иной. Приказам подчиняться надо было, не раздумывая.

Сочхон – северо-западная молодёжная организация – жестокий был люд. Я волновалась за него, ведь ходили слухи, мол, людей из отрядов самообороны они могли просто из прихоти убить. Ещё слыхала, во дворе полицейских участков до смерти затыкали штыками невест жителей из горных поселений и что каждый человек хотя бы раз через это проходил. Я твердила всегда, что то, к чему прибегает враг, самим делать нельзя, и муж тоже так думал. Он только занимался переводами. В Сочхоне не понимали наш диалект, а мы не понимали их. Когда поступил приказ о выселении с горных поселений – «соккаи»[43] – и посыпались угрозы, что всё сожгут, муж мой бегал по домам, стучал в двери: «Сейчас всё сожгут, скорее выходите!» По всей деревне бегал. Странное дело: с тех пор и до того, как в армию добровольцем пошёл, он ни разу не обнял ребёночка нашего. Говаривал, что касаться его – примета дурная, что даже смотреть в глаза не будет. И правда ведь – даже в сторону его не поворачивался.

До самой смерти он ни словечка худого про военных и полицию не сказал. Не судил их – ни хорошими, ни плохими не называл. А вот «красных» он ещё как ненавидел. Жаловался, что пользы от этих вооружённых отрядов нет. Что толку от того, что они убьют пару полицейских в отместку или отомстят невинным семьям? Ноль. Что потом в одной их деревне поубивают человек двести-триста. «Они ж хотели устроить здесь рай земной? Так чего же они ада недры возводят тут?» – так он говорил.

После того разговора я даже мужу о том дне не рассказывала. Трудно тревожить его, ведь он посреди ночи тихонько возвращался, весь сжимался и спиной к стене ляжет, дак так на краю комнату и спит.

До того, как те люди из исследовательского центра пришли, я об этом лишь один раз говорила. Наш сын, когда-то бывший грудным ребёночком, пошёл в среднюю школу – то есть прошло лет пятнадцать.

Тогда была пора собирать урожай, а на улице жара нестерпимая. Мы развесили красный перец, чтоб высушить, как вдруг к нам заглянул незнакомец. Вежливо так подошёл, сказал, что хочет кое-что спросить: «Вы жили в этом доме и до войны?»

Тогда было время революции военной[44], и рот открывать никто не смел. Устроит ли его ответ, что мы раньше жили в другом месте и только потом сюда перебралися? Приврать я не умела особо. Он не был похож на работника из правительства, а по голосу и глазам казалось, что и мухи не обидит, вот я его и позвала в дом. Чтобы не быть слишком близко[45], посадила его на ступеньку у входа и ворота приоткрыла. Я тихо спросила его, боялась аль зайдёт кто: «Чего вам надобно?» Он, мямля, сказал, что извиниться пришёл. Вдруг из ниоткуда возьмись приходит, извиняется, мол, не хочет причинять неудобства. А я-то терпеть не могу мямлей – сказала ему поскорее спросить, что хотел. И тогда он сказал: «Вы в тот день на песке видели детей?»

У меня перехватило дыхание – да так, будто то ли на солнечное сплетение, то ли на грудь мне чугунный утюг положили. Никаких преступлений я не совершала, но слёзы сами полились, да во рту пересохло. Я знала, что надо из дома его выдворять, да вот что-то хотелось ему ответить. Знаете, как будто я ждала его всегда. Словно все пятнадцать лет мне только и хотелось, чтоб кто-нибудь да спросил об этом.

В итоге я ему ответила как есть. Что дети там были. Моя душа будто распахнулась, я тараторила без остановки, а он спокойно сидел, меня слушал. А потом спросил ещё: «А вы слышали плач младенцев?»

То ли от того, что видела я его впервые, то ли от того, что боязно мне было, что муж узнает об этом, то ли от того, что душа меня покинула – опять ответила. Что хоть и плача не слышала, но женщин с детьми в руках видела. Спросил, правда ль я видала это. А я ему ответила, что прям за нарисованными линиями стояли три женщины, детишек прижимали к себе. Одним было годика четыре, другим лет так семь, а кто-то и вовсе десяти лет – их было около семи-восьми. Порой дети поднимали голову к матерям и изредка что-то говорили, но с моря ветер так гудел, что слышно не было.

Мужчина молча неподвижно сидел, так что я подумала, что вопросов у него больше не будет. Но он продолжил: «Не прибило ли к берегу трупы детей на следующий день или, может, месяц?»

Сил говорить боле не было… От того, наверное, что почему-то он пришёл спустя пятнадцать лет и начал спрашивать вопросы, рот мой не открывался. Еле выговорив, что к берегу тел не прибивало, я заметила, что мужчина этот от воротника до спины полностью пропотел.

Я отошла на кухню, принесла стакан воды. Но он пить её не стал. Руки его дрожали, он взял миску, поставил на колени. Когда он поднял миску, мне показалось, что он вот-вот обронит её, не дотянувшись ртом. Я понимала это, но бездушно рядышком стояла. Я не могла ему помочь и забрать миску.

Я сказала ему идти, скоро дети должны были вернуться. Узнай об этом мой муж, мне бы прилично досталось. Зашла обратно на кухню миску положить, немного сплетение солнечное помассировала, а когда вышла – его уж и след простыл. Я села на входную ступеньку и посмотрела на синее море. Я будто снова слышала его шаги – может, я этого хотела, а может – боялась.

Тишина

Когда я открыла глаза, меня поразила темнота. Я забыла, где я, уткнувшись лицом в книгу, уснула, и даже не заметила, что пока спала, ветер угомонился. Уставившись в тёмные окна, окутанные тишиной, я пыталась понять, сколько прошло времени с того момента, как они громыхали от ветра, словно вот-вот разобьются вдребезги. Накрывало ощущение, будто я во сне отворила дверь в совершенно иной сон – настолько было тихо.

Пламя свечи застыло на месте. Ядро огонька, напоминавшее синеватые семена, впилось в мои глаза. Свеча сильно подтаяла – стала размером с половинку пальца. Напоминая ожерелье из бус, стекавший по свече воск застывал, образуя своеобразные кольца.

– Я тоже ходила в тот дом, – сказала съёжившаяся Инсон, сидевшая напротив.

– Когда?

– В позапрошлом году. Тогда там уже жил только её сын с семьёй, – ответила Инсон, словно каждым словом надламывая тишину кончиком языка.

– Она умерла в том же году, когда у неё взяли это интервью – осенью.

С верхушки свечи очередным слоем потёк воск, формируя новые бусинки.

– Кое в чём она ошиблась.

Инсон развернула голову в сторону комнаты, а я – за ней. За полуоткрытой раздвижной дверью таилась темнота.

– Отец не смог взять миску с водой из-за дрожи в руках – но тряслись они не потому, что он что-то в тот момент чувствовал, – сказала Инсон, приложив кулак к сердцу. – В то время он обычно нагревал широкий камень и прикладывал его к груди, облокачиваясь спиной о стену в той комнате. Он говорил, что в таком положении ему дышится легче, чем лёжа.

Я заметила, как на бледном её кулаке, прижатом к сердцу поверх чёрной парки, вздулись синеватые вены. Кулак собой больше напоминал не камень, а само сердце.

– Когда камень остывал, он звал меня. Я брала едва тёплый камень, относила его на кухню, а мама клала его в кастрюлю и кипятила. Помню, что я наблюдала за камнем, пока сквозь отверстия в нём не начинали лезть пузырьки. Мама тогда выливала горячую воду, заворачивала камень в тряпку, а я относила его обратно к отцу.