Я не прощаюсь — страница 30 из 37

* * *

– В Ханджинэ они вернуться не могли – там всё сгорело дотла – так что мама с сестрой жили в комнатушке, которую им выделили родственники в доме дяди, – сказала Инсон, протянув мне письмо. – Когда в узенькой комнате засыпали ровным рядом разложенные взрослые, сестра шептала маме на ушко, мол, братец наш точно выжил, он ведь шустрый, они его не смогли бы поймать. Что он ещё с окончания средней школы вместе с отцом ходил в горы – накладывал в путь обед в контейнер и гнал лошадей – так что он, как никто другой, знал бы, где можно упрятаться. И когда возвращался, он всегда приносил дикие ягоды в своём пустом контейнере и отдавал им, так что с голода он тоже не мог умереть.

Сложив письмо по сгибу, Инсон продолжила:

– Как-то раз, когда они пошли с братом мамы и дедушкой запрягать лошадей, младшая сестра мамы заплакала из-за еды, которую они взяли с собой в дорогу. Она клянчила её у них, и бабушка отругала её. Вернувшийся в тот вечер брат отдал обе коробочки маме. И тогда мать дерзко ответила ему – мол, почему это она должна мыть. Но, открыв их, она обнаружила, что внутри плотно ровным слоем лежали листья деревьев, под которыми, словно драгоценные камни, скрывались разных цветов ягоды. «Это тебе с сестрицей, кушайте на здоровье», – сказал брат, неуместно посмеявшись.

Пока Инсон ненадолго прервалась, я вспомнила о диком тутовнике, из которого Инсон тогда в плотницкой мастерской заварила чай. Он был кислый, и после пары глотков передние зубы и язык сразу же окрашивались в тёмно-фиолетовый.

– В день, когда американские самолёты воздушной разведки градом разбрасывали листовки с сообщением, что добровольно сдающихся наказывать не будут, сестра мамы снова шептала маме на ухо – мол, а вдруг он добровольно сдался? Что, может, из-за того, что телосложение у него маленькое и на возраст свой он не выглядит, он смог пригнуться и увернуться от выстрелов? Что из всех братьев он был самым смышлёным и самым наглым, так что, может, он просто притворился глупым и его ни в чём и не заподозрили?

* * *

Тогда я вспомнила, как лез мне в глаза солнечный свет, шесть лет назад он просачивался сквозь жалюзи на окне читального зала государственной библиотеки. Тот самый день, когда я твёрдо решила не читать устные показания жителей деревень этого острова. Я взяла две книжки и села между полками в конце коридора, там меня и настиг этот свет. Во второй половине дня я прочитала про то, как начиная с середины ноября 1948 года в течение трёх месяцев в горах жгли деревни, убили тогда тридцать тысяч человек. Военные не смогли найти место, где скрывались вооружённые отряды численностью человек в сто, поэтому начала применяться стратегия «выжженной земли». От неё отказались только весной 1949 года, когда на горе Халласан целыми семьями прятались около двадцати тысяч человек из знати. Они стали спускаться к побережью – там без разбора на месте выносили приговор и детям, и старикам, и женщинам, и мужчинам. Спуск был, скорее, обусловлен не голодом или холодами, а тем, что на горе оставаться было опасно. Новый назначенный комендант планировал избавиться от всех партизан на горе Халласан, пройдясь по территории, словно расчёской, поэтому для эффективности этой стратегии он хотел сначала вывести жителей к побережью. По горе разлетелись листовки. На фотографиях были изображены ряды спускающихся вдоль привязанных к веткам белых платков истощенных людей с детьми и стариками позади.

* * *

Обещание военные не сдержали и многих добровольно сдавшихся людей арестовали, но один родственник из семьи двоюродного дяди чудом смог сбежать и пришёл домой. Он сказал, что людей держат в амбарах с бататом, которые располагались за алкогольным заводом, и что с ним в амбаре держали брата мамы – что их оттуда не выпускают уже два месяца. Мама и сестра были так счастливы это слышать, что не могли в ту ночь уснуть. Главное, что он был жив.

Тот родственник оставил записку, в которой была указана дата и время – две сестры пришли к алкогольному заводу. По карте он им показал, куда нужно было идти – к закоулку за складом на холме. Пока они ждали, они увидели шеренгу из восьми парней-подростков с взваленными на спину баклажками воды. В самом конце шеренги шёл их брат. Казалось, будто он стал ещё меньше – наверное, от голода – и голова его была взъерошенная. От его игривого выражения лица не осталось и следа – он казался чужим.

Когда сёстры бросились на него с обеих сторон с объятиями, он не стал их обнимать в ответ и просто стоял как вкопанный. Тогда молодой парень с перекинутой через плечо белой лентой – видимо, он был среди них главным – сказал ему, что никому не расскажет об этом и что они могут говорить, пока остальные будут набирать воду. У них было не больше десяти минут, но мама в тот момент сказала то, о чём потом ещё долго жалела:

«А что у тебя с причёской? Раньше у тебя другая была…»

После того как он окончил среднюю школу, он отрастил волосы и каждое утро перед зеркалом укладывал волосы набок с пробором, а потом наносил помаду для волос. Мама спрашивала его, куда он собирается в таком виде, с такой прической, да ещё и покрытой лаком, и насмехалась над ним. «Эт для кого ты так прихорошился?» Он иногда рассказывал – моей маме и только – о том, что записался на временные курсы, где обучали учителей в младшую школу. Когда мама спрашивала брата о правильном порядке написания иероглифов для домашнего задания, он её учил пользоваться иероглифическим словарём. «Слушай, а может, ты тож туда потом пойдёшь? У нас в округе пара девок вот преподаёт. Ты, мож, даже и в среднюю школу сможешь попасть».

Но в тот день он был словно иной человек – ему всё было безразлично. Он бессильным голосом спросил о том, живы ли родители и младшая сестра, пустыми глазами таращась в отвечающую старшую сестру. Он словно глазел сквозь её лицо – будто за ней что-то было. Впихав в рот и прожевав рисовый шарик, что принесла с собой сестра, он увидел издалека приближавшуюся шеренгу и, не оборачиваясь, побежал к ней, чтобы взять свои баклажки.

Когда они пришли на следующей неделе в тот же день, их прабабушка купила на полученные с продажи каракчи[57] деньги рис и продукты для солений. После того как умерла её единственная дочь, она почти не ела и никуда не ходила, так что это было чудом. Прабабушка наложила в одну коробочку из нейзильбера риса, а в другие две упаковала по варёному яйцу на каждого из детей, жареную рыбу, картошку с луком и купленную жареную свинину.

Брат уже не выглядел таким рассеянным, как в первый раз. «Чонсук, Чонсим, – обратился он к сёстрам, тыкая в свои волосы, которые словно только что подмочили водой, и добавил: Теперь уж они как прежде, да?»

Мама сказала, что была рада это слышать. Тогда они, присев на корточки на скалу, слопали больше половины всей еды. И посмеялись, и даже подержались за руки перед тем, как разлучиться.

Когда на следующей неделе они пришли на то же место, никто не пришёл. Прошёл целый час, и тогда из-за забора близлежащего дома одна женщина выкрикнула, что этой ночью тех, кого держали в амбарах, увезли на корабле.

Но сестра не хотела верить словам незнакомого ей человека, поэтому они решили остаться и подождать, пока не стемнеет. Маму всё клонило в сон, в какой-то момент прибежала собака с одного из домов рядом – она поигралась с ней, пощекотала, погладила. Но сестра ни на секунду не отводила взгляда с того закоулка, где должен был появиться брат.

* * *

Закрываю глаза.

В них бьёт свет, освещающий коридор читального зала – он постепенно пробирался через жалюзи с окон на западной стороне и наконец добрался до моего лица. Он словно в мгновение смыл с меня всю кровь, льющуюся с прочитанных страниц. Наверное, поэтому я запомнила сноску, которую прочла перед тем, как покинуть это солнечное место: информация была о событиях ночи, но содержание ослепило меня, как солнце.

Нас примерно двенадцать часов везли до Мокпхо, но когда мы прибыли, приказа сходить с корабля не было. Мы сошли с него истощённые голодом – не ели и не пили весь день. Помню, что причал покрыло изморосью и было очень скользко. Пристань заполнилась сотнями людей, которых полицейские с ружьями за спиной стали выстраивать рядами. Мужчин и женщин отдельно, и тех, кто был младше восемнадцати, отдельно от остальных. На это разделение ушла куча времени. Хоть дело и было летом, но лил проливной дождь, так что много кто кашлял, еле держался на ногах или вовсе падал. Когда начали сажать людей в приехавшие тюремные автомобили, какая-то молодая девушка с конца линии стала реветь: «Нет! Не может быть!» Полицейские приказали ей оставить на пристани своего мёртвого младенца – он умер в пути, то ли от голода, то ли от болезни. Она отказывалась идти, пытаясь вырваться из рук полицейских, но те вырвали у неё из рук ребёнка, бросили на землю и повели её в машину.

Не понимаю. Почему?.. Я прошёл через каторгу, жестокие пытки… Но вспоминаю всегда именно голос той девушки… И то, как тысячи шагающих в ряд человек оглядывались на того младенца…

* * *

Открываю глаза – передо мной лицо Инсон.

Спускаемся.

Туда, куда не дотянется преломлённый на поверхности воды свет.

За тот предел, где притяжение сильнее подъёмной силы воды.

* * *

– Это было в коробочке с иголками, – сказала Инсон, заворачивая письмо в тёмно-красный шёлк. – Оно было неприметно пришито к боковым поверхностям внутри крышки. Если бы мама не попросила меня его вытащить и принести, я бы никогда о нём и не узнала.

Теперь понятно, почему этот шёлк показался знакомым – я уже видела эту жестяную коробочку с иголками. «Может, она специально хотела его скрыть?» – подумала я. Может, каждый раз, чтобы прочесть письмо, она обрывала нитки, а потом снова в