— Давай, Федор, — тоже усаживаясь за стол и наливая себе водки, пробасил генерал Рябокляч, — покажи, как надо!
Пулемет оказался неожиданно тяжелым и неудобным, а «бычьи глаза», стоило на них сосредоточиться, мигом расплылись в размазанные светлые пятна.
— Пью за меткого стрелка! — торжественно возглашал у него за спиной генерал Рябокляч. — За Вильгельма нашего, понимаете ли, Телля!
Алехин что-то негромко ему сказал; Федор Филиппович расслышал только произнесенное раздраженным тоном слово «хватит», и детский восторг прошел раньше, чем указательный палец успел любовно обвиться вокруг протертого до сизого металла спускового крючка. В голове мелькнула заманчивая в своем явном безумии идея: развернуться на сто восемьдесят градусов и врезать длинной, на весь диск, очередью по столу с бутылками, по тем, кто за ним сидит, по пятнистому баскетболисту Сереже и по стрельчатым окнам подмосковного баронского замка — или, если угодно, выстроенного на современный лад казацкого куреня.
Это разом решило бы все проблемы — во всяком случае, для присутствующих, включая Федора Филипповича. Но у него до сих пор не было ни уверенности в собственной правоте, ни доказательств, и он вдруг с полной ясностью осознал, что, стоя здесь с ископаемым пулеметом наперевес, только попусту теряет драгоценное время.
Он аккуратно поставил двенадцатикилограммовый «льюис» обратно на стол и, чтобы окончательно отделаться от почти непреодолимого искушения, отступил на шаг и обернулся.
— Что, не работает? — забеспокоился Остап Богданович, уже успевший, невзирая на попытки Алехина его урезонить, опрокинуть рюмочку (и, судя по уровню жидкости в стоявшей перед ним бутылке, не одну, а возможно, даже и не две).
— Не знаю, — сказал Федор Филиппович. — Честно говоря, это я не работаю. Вернее, мои глаза. Ну, ни черта же не вижу! А палить в белый свет, как в копеечку — ну, что я, ребенок, в самом-то деле?
— А ты не расстраивайся, — сказал Рябокляч. — Это пройдет. Выпей вот, и не заметишь, как все само собой придет в норму. Рембо позавидует, клянусь! Это, помню, еще полковником поехал я с женой в Чехию, на горнолыжный, понимаешь ли, курорт. И случились с нами в автобусе два мужика — топ-менеджеры какие-то, что ли, а то и директора компаний… Но это не суть важно. Суть же, господа мои, в том, что всю дорогу, что называется, от Москвы до самых до окраин, эти ребята отрывались по полной — квасили по-черному, если называть вещи своими именами. Таможню прошли, считай, без сознания, на место прибыли и вовсе мертвые, мало-мало проспались, выпили в гостиничном баре кофейку… Ну, а бар — он и есть бар: где кофе, там и коньячок, а где коньячок, там и белая горячка. Короче, повезли нас всем скопом на лыжах кататься — ясно, с горы, курорт-то горнолыжный! Ну, кто на учебный склон, к инструктору под крыло, кто санки напрокат взял, а кто под навесом глинтвейн потягивает для сугреву — отдыхает, стало быть, как умеет. А эта парочка, на ногах не держась, берет лыжи, забирается на самый крутой склон и давай по нему вензеля выписывать! Да так ловко, что хоть ты на зимнюю олимпиаду их посылай, ей-богу. Полных два часа отъездили, и хоть бы разок который из них упал! Ну, и на обратном пути наши впечатлительные дамочки давай им дифирамбы петь: ах, как это здорово у вас получается, где же вы, если не секрет, научились так мастерски с горы на лыжах съезжать? За сборную нашу, часом, не выступали? А ребята уже чуток протрезвели на морозце и никак в толк не возьмут, чего эти бабы от них хотят. Какие, говорят, горы, какие лыжи?! Да мы этих горных лыж сроду в глаза не видали, подумать страшно на них встать. Да ни за что на свете, даже и не уговаривайте! Так-то вот. Делай выводы, Федор! Вот тебе бутылка, вот стакан, а заодно и мое благословение: пей, сколько влезет, не стесняйся, здесь все свои! Врежь хорошенечко, представь, что перед тобой не фанерные мишени, а беляки — каппелевцы, как в «Чапаеве», в этих их черных мундирах, с черепами на знаменах, с барабанами, с винтарями наперевес — и вперед! Увидишь, что получится…
— Обширный инфаркт получится, и больше ничего, — сказал Федор Филиппович. — Не могу я пить, Остап. Врачи запрещают.
— Ты кого мне привел? — обращаясь к Алехину, раздраженно поинтересовался Остап Богданович. Он говорил так, словно генерала Потапчука тут вовсе не было — ну, или был, но в таком качестве, что с его присутствием можно было не считаться.
— Кого надо, того и привел, — отрезал генерал-полковник Алехин. — Возьми себя в руки, Остап! Мы собрались, чтобы поговорить о деле, а ты опять начинаешь корчить из себя Тараса Бульбу в запое!
— Сережа! — зычным басом позвал Рябокляч. — Убери оружие. И сообрази господам генералам кофейку покрепче…
— Мне чаю, — внес необходимую поправку Потапчук. — Зеленого, если можно. И не слишком крепко.
— Т-т-твою ж… Слыхал? И чаю! Зеленого…
Исполнительный Сережа с быстротой, говорившей о немалом опыте и основанном на нем умении предугадывать желания хозяина, доставил поднос с заказанными напитками. Судя по тому, что чашек на нем было всего две — одна с кофе, другая с чаем, — говоря о господах генералах, Остап Богданович не имел в виду себя, о чем Сережа был прекрасно осведомлен. Подтверждая это предположение, Рябокляч щедрой рукой плеснул себе водки.
— Притормози, Остап, — ровным голосом произнес Алехин.
— Вот не было печали! — с горечью воскликнул хозяин готического куреня. — Ты мне кто — жена? Вроде, все свои, русские, на пять верст вокруг ни одного заграничного шпиона… А, чтоб вас всех! — Он резко отодвинул от себя стакан, расплескав добрую треть содержимого по столу. — Ну?!
— Не запряг, — сдержанно напомнил Алехин.
— Извини, — проворчал Рябокляч. — И ты, Федор, не серчай, меня иногда заносит… Сережа! Неси-ка ты, брат, и мне кофейку. Да налей в нормальную кружку, не люблю я эти наперстки…
Молчаливый Сережа удалился, шурша по траве своими огромными берцами и унося под мышками «льюис» и пару автоматических винтовок. Он вернулся сразу, неся большую фаянсовую кружку с черным, как смола, кофе. Было похоже, что кружка уже стояла наготове раньше, чем Остапу Богдановичу пришло в голову сменить напиток.
— Сережа твой — просто клад, — заметил Федор Филиппович. — Позавидовать можно.
— Э, милый, даже не мечтай! — вместо хозяина ответил Алехин. — Я его сколько просил: отдай! Деньги предлагал, кольт специально для него раздобыл — настоящий, ковбойский… Ни в какую!
— Ишь, чего захотел, — шумно прихлебывая из кружки, самодовольно пробурчал Рябокляч. — Своего натаскай и пользуйся. И кольт твой, к слову, не «миротворец», которым на Диком Западе пользовались, а военно-морской, тридцать восьмого калибра. Да еще и явный новодел. Да, изготовлен по лекалам восемьсот шестьдесят первого года, но из современных материалов и по современным технологиям, а потом искусственно состарен…
— Видал? — с веселым негодованием воскликнул Алехин, обращаясь к Федору Филипповичу.
Потапчук заставил себя улыбнуться и кивнуть. Его покоробило то, как господа генералы говорили о живом человеке — как о вещи или служебном псе, которого можно подарить, продать или обменять на поддельный ковбойский кольт. Так в старину, если верить произведениям художественной литературы, помещики говорили о крепостных. Федору Филипповичу вспомнилось, что генерал-полковник Алехин сам происходит из крестьянской семьи, а значит, является прямым потомком крепостных мужиков. Остап Богданович гордился своими предками — запорожскими казаками, которые, кстати, тоже вышли не из царских палат, а сбежали в Сечь от хозяев. Словом, к ним обоим наилучшим образом подходила формулировка, придуманная столетия назад все теми же крепостными мужиками: хуже нет, чем из хама — пана, а из дерьма пирога…
Генерал Рябокляч со скворчанием, неотличимо напоминавшим звук, с которым уходит из засорившейся раковины грязная вода, втянул в себя остатки кофе, крякнул и со стуком поставил кружку на стол.
— Ну, гости долгожданные, излагайте, с чем пришли, о каком таком деле хотели говорить, — предложил он и бросил в рот виноградину.
— А ты как — в адеквате? — с сомнением уточнил Алехин.
— В адеквате, в адеквате, — буркнул Рябокляч. — Чего ты ко мне прицепился, как классная дама? Отпрыска своего воспитывай!
— А, — безнадежно махнул рукой генерал-полковник, — его воспитывай, не воспитывай… Дурака учить — только портить. И за что мне это наказание?
— На детях гениев природа отдыхает, — изрек Остап Богданович. — Мои тоже хороши. Давеча вон… Э, да что там! Все они нынче такие. А почему? От легкой жизни, вот что я тебе скажу, Гриша, друг ты мой сердечный! Трудностей настоящих в глаза не видели, живут на всем готовом за родительскими спинами, как за каменной стеной, захребетники… Вот сколотить бы из них, генеральских сынков, какой-никакой взвод да отправить на месячишко туда — «на погибельный Капказ, воевать Шамиля», как в песне поется. Ну, или хотя бы на недельку… Шелковые бы вернулись, не парни — чистое золото девяносто восьмой пробы!
— А не жалко? — искоса поглядывая на него через плечо, спросил Алехин. Судя по тону, он все еще сомневался, что Остап Богданович уже «в адеквате».
— Жалко, сил нет, — признался Рябокляч. — А только там, под пулями, одно из двух: пан или пропал, либо грудь в крестах, либо голова в кустах. А тут пропадут непременно, рано или поздно, но пропадут. Покуда мы в силе, еще туда-сюда — ежели что, выручим, не дадим родную кровиночку в обиду. А сами-то они чего стоят? Вот свезут нас на кладбище и сразу пропадут, как те ляхи, которых Сусанин в болото заманил… Ладно, черт с ними, пусть живут, как умеют, учить их и впрямь уже поздно — сами умные, отцу родному рта раскрыть не дадут. Так что там у вас стряслось?
— Вчера я был на приеме у помощника президента, — сообщил Алехин. — Изложил нашу позицию, предупредил, что мы готовим обращение к главе государства и парламенту с предложением… ну, вы знаете, с каким предложением. Говорили битых полчаса, но в итоге он сказал мне то же, что и раньше: президент по-прежнему считает такие жесткие меры преждевременными и, с учетом внутриполитической и международной обстановки, решительно неприемлемыми. Выражаясь простыми словами, мне дали понять, что обращение свое мы с таким же успехом можем написать мелом на заборе. Или гвоздем на стене общественного туалета.