Я не сулю тебе рая — страница 19 из 32

о и сердитого человека, с остервенением курящего чужие папиросы, ни молодых важных инженеров.

И внезапно все начинают шуметь враз, перебивая друг друга. Я не совсем понимаю, о чем они спорят.

Седов оживился, нагнулся и ткнул пальцем в середину схемы.

— Вот тут, вот тут шестнадцатый шалит, — сказал он громовым голосом, ведь иначе не остановишь расшумевшихся инженеров. — В этом узле пробка. Прочистить и пускать. Ну как, схватим бога за бороду?

— Да, как будто борода в наших руках…

— Нет, пока мы не дотянулись до бороды, а нужно крепко ухватиться за нее.

Все его понимают, а я — нет. Я ничего не соображаю: потому ли, что здорово устал, или потому, что мало бываю в компании инженеров. Я ведь только «мальчик у вентиля»!

— Допустим, пробку нашли, — подает голос Амантаев; похоже на то, что он размышляет вслух, проверяя себя. — А отчего пробка? Ответа мы пока не имеем. Расходомеры отчетливо показывают падение давления на шестнадцатом. Это мы видим по картограмме. А вот почему давление упало, а потом подскочило? Попробуем пройти по схеме методом исключения.

По-моему, Амантаев ломит против Седова. Смешно все-таки, рискнул подняться на такой авторитет, на отца проекта!

Однако Седов не вспылил, время ответственное, тут окриком ничего не возьмешь. И снова тридцать голов склонились над картограммами и схемами.

Все прослеживают поведение приборов: как они вели себя в двенадцать часов двадцать минут, именно в тот самый момент, когда я вынужден был открыть байпас.

Сквозь дремоту я слышу:

— Как с частотой?

— Девяносто семь…

— Лишь бы не меньше.

Майя Владимировна подает реплику:

— Не выдерживают показатели по сере. Завышение двойное.

Седов по телефону отдает команду:

— Снять все клапаны, которые подорвались.

Задняя Улица устало сказал:

— За окнами все еще темно…

Я уже совсем сплю. Именно в ту минуту, когда меня качнуло на стуле, дотошный совнархозовец вспомнил обо мне:

— Очень важно, чтобы люди отдохнули. Это необходимо. Итак, товарищ Задняя Улица, пускаем в восемь ноль-ноль. Люди оповещены, кому и когда вступать? Твердый график есть?

Седов кивнул головой.

— Распорядитесь немедленно, чтобы люди отдохнули. В любую минуту мы должны располагать свежими головами.

Только теперь Задняя Улица удосужился поглядеть на меня.

— Можешь идти.

34

Солнечное затмение… Сигнал тревоги… Газ… Всюду газ… Смерть Доминчеса. Похороны. Еще одна бессонная смена. И вот это изматывающее заседание перед рассветом.

Как только я вспомнил о гибели Доминчеса, сон у меня как рукой сняло. Усталость тоже.

Невольно я задержал шаг. Куда мне идти, что делать? Впору завыть — до того тошно на душе.

Голова ничего не соображает, ноги сами несут меня. Заворачиваю в операторскую — там наших уже нет, другая вахта занята подготовкой к очередной обкатке…

— Ты чего тут торчишь? — удивляется диспетчер. — Не знаешь, что ли, — четыре утра!

Я молча сажусь на скамью, что-то меня удерживает здесь. Может быть, я жду, что кто-нибудь заговорит со мной о моем погибшем друге?

Двое топчутся возле приборов. Холодом веет от расходомеров, уровнемеров, потенциометров и манометров. Приборы абсолютно равнодушны к человеческому горю. Только за щитом беспрерывный гул, точно там, где-то вдали, шумит старая мельница над прудом.

Мне приятно думать о водяных мельницах над тихими прудами, хоть ни одну из них я сроду не видел.

Равнодушно разглядываю журнал начальников смен. Тут, конечно, ничего не напишут о том, что такого-то числа в такой-то час погиб рядовой от производства Доминчес Алонсо. Не будет ни строчки и в журнале пробега оборудования, и в папке для разрешений на огневые работы, и в рапорте аппаратчика колонны синтеза…

Те двое возле щита ведут между собой какой-то свой, далекий от моих мыслей, разговор.

— Мне не нравится давление, — заявляет один.

— Пробу, еще раз пробу, — бормочет другой.

— Потребуются три колбочки, все вышли из строя.

— Давай уровень!

Потом диспетчер докладывает кому-то по телефону:

— Берем двенадцать кубов. Устойчиво… Ничего не могу сказать, пока берем. Да, да, не можем сказать ничего определенного. Что? Расход аммиака триста восемьдесят пять.

Я уже собрался уходить. Вдруг вбегает девчонка, кажется, ее зовут Зиночкой; остановившись возле пожарного крана, запрятанного под стеклом, долго-долго поправляет прическу.

Не очень-то ее волнует предстоящая обкатка, даже то, что несколько дней назад погиб человек.

Или я просто злюсь на людей и возвожу на них напраслину?

Спустившись вниз, вижу освещенные окна в красном уголке. Неужели в суматохе забыли потушить свет?

Иду туда, с силой толкаю дверь и чуть не падаю в объятия Валентина.

— Кстати пришел, — говорит мне комсорг с видом человека, который был уверен в том, что я непременно загляну в этот неурочный час в красный уголок. — Помоги выпустить стенную газету, к утру она должна висеть на видном месте.

С ума он, что ли, сошел?

— Мне наплевать на твою листовку…

Он растерялся, до того неожиданным было мое заявление.

— Ты это серьезно?

— Сейчас мне не до шуток!

— Послушай, — говорит Валентин, понизив голос и вплотную подойдя ко мне, — я попрошу тебя об одном небольшом одолжении. Сможешь ли ты на пять минут, понимаешь, только на пять минут, забыть о том, что я комсорг? Этого времени мне достаточно, чтобы заехать тебе в морду. Ну, чего тебе стоит, будь добр, уважь просьбу.

Глаза его налились кровью, он себя еле сдерживает; можно поверить, что такой и ударит. Человек довел себя до белого каления.

— Это невозможно, — отвечаю ему. — Я же не могу исключить тебя из комсоргов, даже на пять минут, сам понимаешь…

Валентин отступается.

— Мне больше всех нужно, что ли! — кричит он в сердцах и, нахлобучив на голову полинявшую серую кепку, выходит, хлопнув дверью. Да так сильно, что чуть не срывает ее с петель.

Я аккуратненько, как и полагается, тушу свет и не спеша выхожу вслед за комсоргом. «Он не имеет права шуметь на меня и наседать, — говорю я себе. — Пусть разоряется перед теми, кто ему взносов не платит».

Но, пройдя несколько шагов, я чувствую, что со мной что-то случилось. И это «что-то» возвращает меня обратно.

В самом деле, ему, Валентину, больше всех нужно, что ли?

Может быть, я вернулся ради памяти Доминчеса, не знаю.

Два часа провозился, оформляя стенную газету. Потом еще полюбовался на свою работу, так здорово у меня получилось.

Когда газета была уже готова, я вписал знакомое стихотворение Патриса Лумумбы:

Сыновья мои! Вы плывете

Через море в клетках железных

На продажу в чужие страны…

…Баобабы — мудрые старцы —

Видят утро новых времен…

Когда я выбрался из цеха, над головой уже ярко светило солнце. И где-то в степи громко-громко гудел паровоз.

Наверное, подходил уфимский поезд. Шестьдесят девятый, бывший мой.

35

Проспал я почти двенадцать часов.

Сегодня надо себя чем-то занять. Но чем?

Впервые я почувствовал, как не хватает мне Амантаева. Он опять в отъезде.

Не пойти ли к Айбике?

Я двинулся по людной улице, продолжая терзать себя вопросом: виноват я в смерти Доминчеса или нет? Формально, по уголовному кодексу — нет. А по законам сердца? Да, виноват. Разве я не видел, как унижала его Лира Адольфовна? Я должен был сказать ей, что это низко, что это нечестно, что это…

Мог бы сказать, конечно.

Люди! Чего только не делаете вы друг с другом!

Я еще окончательно не решил, идти ли мне к Айбике. Может быть, сегодня не стоит. Я не сумею говорить ни о чем, кроме как о Доминчесе. А с девчонками о смерти говорить не полагается.

Афиши приглашают на лекции. О чем только лекторы не говорят, в чем только не убеждают! А вот бокс. Но это завтра…

— Здравствуй, Аюдарчик!

Поворачиваю голову — Пискаревский. После того, что произошло в его квартире, я как-то избегал его, и мне до сих пор это удавалось.

Он держит себя так, точно мы самые закадычные приятели, если не друзья. Это надо уметь!

— Здравствуй.

— Афиши читаешь?

— Афиши читаю.

Я смотрю мимо него на знакомый плакат на стене продовольственного магазина: «Прежде чем рассердиться, сосчитай до ста, прежде чем обидеть другого — до тысячи!»

— Ты не в духе?

Его голос доносится как будто издали. Я напрягаю все силы, чтобы поддержать разговор, не нужный ни ему, ни мне.

— Что с тобой?

Не хотелось ему говорить о Доминчесе. Он, червяк, ничего в таких переживаниях не смыслит. Но другого живого существа подле меня нет, а мне нужен, очень нужен человек!

— Я виноват в смерти Доминчеса, — проговариваю я.

Он даже побледнел. Всегдашней наигранной улыбки как не бывало. Даже оглянулся, не подслушивают ли нас.

— С этим не шутят, браток.

— Мне сейчас не до шуток.

Пискаревский порядком струхнул, даже отступил от меня на почтительное расстояние.

И тут я объяснил ему все. И покаялся, что не проявил дружеской чуткости к человеку. Но Пискаревский меня не дослушал.

— Ну и ну! — Он рассмеялся неприятным смехом. — При чем здесь ты?

Убедить он меня не убедил, но оставил отдушину для самоутешения.

— Раздавим по маленькой? — спросил Пискаревский, беря меня под руку.

В эту минуту мне было все равно.

— Раздавить маленькую не отказываюсь, но к тебе я больше не ходок.

— Не хочешь, не надо, — немедленно согласился он. — Насиловать не буду. На этот случай у меня заготовлен укромный уголок.

— Где же он, твой укромный уголок?

— Тут, совсем недалеко, — сказал Пискаревский, пытаясь увлечь меня за собой.

— Должен же я знать, куда иду!

— Ладно, упрямец, объясню, — сказал он. — Я подружился с иностранными инженерами, с теми, что нам полиэтилен монтируют. Иногда захожу к ним один, иногда вместе с девчонками. Они и рады. Они же погибают от скуки. Девчонки танцуют, я пою. У меня неплохой голос. Вот они и ставят мне стопочку-другую. Почему бы не поживиться за счет иностранцев? А?