— Ладно, — проворчал он. — Так и быть, сбегаю домой во время следующего антракта.
После спектакля я пошел провожать Айбику. Она хохотала всю дорогу, вспоминая или то, что сказала старуха, или то, что ответил старик. Нам было очень весело.
Только перед тем, как пожелать мне спокойной ночи; Айбика сделалась серьезной.
— Неужели и мы на старости лет будем такими смешными? — спросила она.
Я заверил ее в том, что не будем. Не будем мы смешными, вот увидишь!
На другой день я нарочно пошел на вахту пораньше, непременно желая рассказать ребятам о забавной истории в театре.
…На улице трескучий мороз, а у нас в цехе тепло и уютно, хоть в одной рубашке ходи, — отмечаю я про себя. Чувство уюта усиливается тем, что дела наши идут как надо. Первые десять тысяч тонн карбамида отправили во все концы страны и даже, как говорил Амантаев, на Кубу, далеким нашим братьям.
Влетаю в операторскую, чтобы расхохотаться прямо с порога, и вижу совершенно необычную сцену: Нагима идет навстречу. Сияющая!
— Слушай, — говорит она, — ты, случайно, не знаешь испанский язык?
— Для чего тебе испанский?
— Написали бы вместе какому-нибудь кубинцу письмо. «Дескать, этот карбамид — наш подарок».
Даже обнять ее захотелось по-братски!
— Женщины по-другому будут жить, и руки у них, понятно, облагородятся, — тянул свое Катук. — Не работницами их будут называть, а повелительницами машин. Во всем цехе одна-единственная женщина и та — повелительница, в другом — вторая, в третьем — третья.
Я посмотрел на мелкую сеть морщинок под глазами Нагимы и вспомнил: однажды заболела ее соседка. Нагима не задумываясь взяла ее двух детишек в свой дом: «Там, где четверо, еще двое не в тягость!» — говорила она в те дни.
Даже после страшной смерти Доминчеса, когда весь цех без уговора стал сторониться Лиры Адольфовны, Нагима была к ней внимательна. Она понимала: нельзя человека оставить в беде, а ведь это была беда. Потом это передалось нам всем.
Одно очень нужное слово, услышанное в трудную минуту, преображает, а иногда и спасает человека — вот как мы нужны друг другу.
48
Я делаю одно открытие за другим. Внезапно прихожу к выводу: вокруг меня изумительные люди!
Никогда не задумывался о Прохоре Прохоровиче. Ну, работяга, ну, танкист! Мало ли бывших танкистов на этом свете?
Выясняю: под Курском, в «Долине смерти», подбили танк нашего Прохора Прохоровича. Что он сделал? Не раздумывая, пересел на другой танк, в котором экипаж был контужен, и снова в бой. В этот день он прошел через всю «Долину смерти», расчищая путь пехоте; его снова подбили, полуживой выполз из машины и возглавил атаку пехотинцев.
Такому человеку надо в ноги поклониться. А боевое прошлое нашей ворчуньи тети Саши? Она служила радисткой в партизанском отряде под Смоленском.
До чего я был слеп, если ничего раньше не видел.
Даже о мрачном Барабане и о грустной Лире Адольфовне я начинаю думать иначе, как-то по-хорошему. Убивались бы они так, если бы не страдали глубоко, если бы не осознали все горе, какое причинили Доминчесу при жизни?
По логике вещей я должен бы презирать Катука, а выходит, что и в нем живет мужество. Многое нужно было ему, потомственному попу, продумать, прежде чем порвать с религией. Ведь его никто не принуждал, просто сработала своя собственная совесть…
И как это здорово, что мир населен такими великолепными людьми!
— Если украл беспартийный — дать ему год тюрьмы, украл коммунист — три года! — заявляет Нагима.
Порою она становится законницей.
— Потому что, — разъясняет она, — член партии должен быть чище, чем мы, обычные люди, — строже относиться к себе, иметь более возвышенную душу…
Порою мне хочется хоть глазком заглянуть далеко вперед и мысленно представить себе, как будут жить мои внуки или правнуки. Я думаю, однако, что даже при полном коммунизме не обойтись без законов, предопределяющих права и обязанности членов общества. Ведь люди-то по качеству всегда разные.
Но и поощрения и наказания будут, пожалуй, другие. Очень жаль, что никто об этом не пишет, во всяком случае, такая книга мне в руки не попадалась.
Поэтому я сам пытаюсь сочинить законы для потомства.
Начнем с поощрений… Наверное, будут введены новые звания, вроде «Потомок коммунара», «Наследник Октября»… И среди премий будет и такая: право первым осваивать звездные миры.
Как ни раскидываю умом, а прихожу к выводу, что им, нашим потомкам, не обойтись и без наказаний. Придется предусмотреть на всякий пожарный случай.
Самое первое наказание — на определенное время лишать человека права на труд.
Кушай сколько хочешь, спи, развлекайся, а вот трудиться не смей! По-моему, страшнее наказания не будет!
И звания для таких можно завести: «Не друг мне», «Не товарищ мне», «Не брат мне».
Иногда меня занимает мысль: а как же мы узнаем, что уже живем при полном коммунизме? Не будут же об этом оповещать по радио или сообщать каждому по телефону.
По-моему, это будет происходить так. Например, звонят в наш город и спрашивают:
— Готовы ли жить при полном коммунизме?
Мы, естественно, отвечаем, что готовы. Тогда предлагают:
— Докладывайте о готовности!
Председатель горсовета начинает докладывать:
— Все работаем высокопроизводительно, тунеядцев не имеем вот уже десять лет. Никто не ссорится. Тюрьмы пусты давным-давно. Подхалимов нет, хамство и хулиганство ликвидированы, одного карьериста обнаружили в прошлом году, но и то по ошибке — счетная машина подвела; на весь город остался один завистник (по старости лет неперевоспитуем); один почитатель рангов (бывший швейцар) и один равнодушный человек, но и он взят на общественное перевоспитание.
Даже Катук начинает рассуждать о будущем.
— Коммунизм — это множество кнопок, — говорит он. — Нажал одну — появляется хлеб, нажал другую — сало, нажал третью — вино… у каждого человека на квартире будет по семьдесят одной кнопке.
— Почему же по семьдесят одной, а не по сто?
— Тут уж не спорь, по семьдесят одной, и баста! — И заразительно смеется.
49
«Наискосок от дома, в котором я родился и вырос, прямо через улицу, стоит деревянный домик с мезонином. Там, под зеленой крышей, в нескольких крошечных комнатах когда-то жил Ленин. Пусть он совсем немного прожил в этом уфимском домике, но в нем до сих пор присутствует что-то ильичевское. Может быть, это торжественно настроенные души людей, посещающих ленинский домик. Может быть, ощущение глубокой сосредоточенности в минуту, когда становишься на тропку, по которой когда-то ходил Ильич. Может быть, ощущение счастья, возникающее оттого, что в тебе живет глубокая любовь, бесконечное уважение к Ленину».
…Так, по-моему, говорил Амантаев с нами, со слесарями, об уфимском домике с мезонином. Кажется, это было тогда, когда наш цех получил поздравительное письмо из Центрального Комитета.
Я невольно вспомнил об этом сейчас, направляясь в гости к Амантаеву, избранному делегатом Двадцать второго съезда партии. Мне хотелось поздравить его и посмотреть на него, так сказать, в новом качестве. Ведь не был у него с тех пор, как переехал в общежитие.
Иду по улице и стараюсь представить его таким, каким я его знаю: пусть все его лицо в мелких рябинках и глаза близорукие, пусть он не «болеет» за комбинатских футболистов и не увлекается музыкой — ничего уж тут не поделаешь, — но одна душа его чего стоит.
Внезапно я сознаюсь себе: в последнее время мне его все-таки не хватало.
По любому вопросу или о любом предмете он имеет свое собственное суждение. А это очень важно.
Вот и тридцать седьмой квартал. Невольно на меня нахлынули воспоминания. Эту парадную дверь я впервые открыл несколько месяцев тому назад, на этой площадке, между первым и вторым этажами, помнится, застрял громоздкий гардероб Саратовых…
Я переступил порог его обители и остановился в нерешительности. Каков он? Найду в нем какую-нибудь перемену или нет? Для меня очень важно, как он заговорит. Я человек тонкий. У моего барометра моментальная реакция.
Пока мы всматривались друг в друга, я успел подумать: если в нем, в Амантаеве, обнаружится балагур или хвастуша, он выдаст себя: «Вот так, братец, доверили поехать на съезд». Бестактный человек дал бы как-то понять, что, мол, он и не мыслит видеть другого в качестве делегата. Почему бы не порисоваться перед безусым пареньком?
Я смотрел на него во все глаза и верил: не огорчит меня. Очень важно не обмануться в человеке. Тем более, когда ты им дорожишь.
— Тебе повезло — на мое дежурство угодил. Так и быть, угощу чаем, — проговорил он и неожиданно подмигнул, точь-в-точь как в доброе старое время, когда мы с ним жили под одной крышей.
Чье же еще дежурство по кухне может быть с тех пор, как он живет один? Я невольно улыбнулся.
Такта в нем предостаточно. Без ущерба для него занимай, сколько хочешь: нужен пуд — бери, два — пожалуйста…
Я не тороплюсь соглашаться на чай.
— Вы же знаете, я не большой охотник чаевничать. Можно пить, можно и отказаться.
— А, понимаю… Тебя потянуло сюда, чтобы поговорить со мной.
— Диагноз точен. Есть такое желание.
— Я так и знал, — он не скрыл радости. — Помнишь наш спор о рае и аде? Мы тогда лишь начали, но не завершили важный для нас обоих разговор.
— Как не помнить!
Я увидел его таким же, каким помнил: горячим и веселым.
— Ты не спрашивал себя: почему мы остановились на полпути?
Я помалкиваю, зная, что ответ последует. Просто надо иметь немного выдержки.
— Потому что мы тогда лишь присматривались друг к другу, и казалось мне, чего греха таить, что ты внутренне еще не готов к большим обобщениям. Ты шел на тормозах. В тебе сидел зуд противоречия. Ты только не сердись — все мы были когда-то мальчишками. С тех пор ты прошел еще одну часть пути, но разрешил не все свои сомнения. Так, что ли?