— Вам неправильно рассказали.
— Ну хорошо, не будем об этом говорить. Вы разрешите мне подождать Амантаева? — Она опять улыбнулась. — Умеете занимать женщин?
Я всегда робею перед хорошенькими женщинами. Сам не знаю почему… И если позволяю себе говорить смело, то это тоже из робости, из желания показать себя взрослым мужчиной.
— Если бы вы были моей гостьей, то я, конечно, сумел бы занять.
Она заразительно рассмеялась.
— Тогда считайте меня своей гостьей.
Прищурившись, она начала разглядывать меня сквозь густые ресницы. Ей-богу, не знаю, как развлекать женщину, которая без зова пришла в твой дом.
— Был бы у нас магнитофон или хотя бы радиола, мы могли бы потанцевать, — неуверенно сказал я.
— Только и всего?
— А что же еще? — спросил я дрогнувшим голосом.
Почувствовал, что краснею. В подобных случаях я всегда начинаю умничать. Это тоже происходит из-за того, что не могу перебороть свою робость.
— Скажите, слыхали вы про Элию Гаон? — Я заранее знал, что она сроду не слыхала про такую знаменитость. Так и есть, не слыхала.
— Кто же она? — спросила Майя Владимировна заинтересованно.
— Не она, а он, — поправил я. — У него была исключительная память. За свою жизнь он запомнил содержание двух тысяч пятисот книг и по первому требованию мог прочитать любой отрывок из любого тома.
— Ну и что же?
— Как? — удивился я. — Такая исключительная память! Ему стоило один-единственный раз прочитать текст, чтобы запомнить его на всю жизнь.
— Я вашего восторга не разделяю, — ответила Майя Владимировна. — Механическая память — мертвая память. А творческий мозг должен иметь способность, по-моему, и забывать кое-что. Иначе нельзя представить себе процесс созидания.
Мне с ней, откровенно говоря, не хотелось спорить. Я чувствовал, что не выдержу никакой полемики с нею. И зачем спорить с такой красивой женщиной?
Я умолк. Мне уже хотелось одного: чтобы она поскорее ушла. Ведь при ней я не смогу ссориться с Амантаевым.
Майя Владимировна, конечно, не догадывалась, почему я замолчал и о чем в эту минуту думал. Она, баловень судьбы, по-видимому, все еще ждала, что я, представитель мужской половины человечества, буду ее занимать.
К счастью, не пришлось мне вести светский разговор, вернулся Амантаев. Выручил, одним словом.
— Ну, я побегу! — засуетился я и схватил свой серый пиджак. — Мне надо сбегать в одно место.
Естественно, и Амантаев и Саратова поняли, что это липа, я неразумно засуетился, хотя меня никто и не собирался удерживать.
Майя Владимировна молча следила за тем, как я одеваюсь… Более или менее честно держал себя Амантаев.
— Оставайся, — сказал он. — Вот-вот дождь пойдет. Ты нам не помешаешь. У Майи Владимировны, как всегда, только деловые разговоры.
В данной ситуации третий — абсолютно лишний. Даже при сугубо деловом разговоре. А впрочем, это меня не касается. Им виднее…
12
Вернулся приблизительно через час.
Если у них деловой разговор, то, наверное, все уже выяснили. В самом деле, не мокнуть же из-за них под дождем.
Постучался. Этикет знаю: у хозяина — дама! Захожу, а ее и след простыл.
— Ушла? Так скоро? — изумился я, вешая на спинку стула совсем мокрый пиджак.
— Чего же ей задерживаться? Дело-то пустяковое. Обычная консультация.
Он сидел ко мне спиною и что-то писал. А я, зайдя сбоку, внимательно взглянул на его лицо: хитрит или нет? Неужели и правда по делу приходила?
— О чем была консультация, если, конечно, не секрет?
Если бы в эту минуту Амантаев оглянулся, то, честное слово, заметил бы, что я краснею. Сам себя в краску вогнал. В глубине души я, кажется, приревновал Майю Владимировну к Амантаеву. Этого еще не хватало!
— Какой же секрет? Говорили о карбамиде…
— Вот как… О мочевине, значит?
— О мочевине.
— Неужели другой темы не нашлось? — ужаснулся я. Подумать только: они беседовали о мочевине!
— Чему же ты удивляешься? — Он улыбнулся. — Мочевина — будущая продукция цеха. И этот термин принят в официальном обиходе нефтехимиков. Если хочешь подробностей, то изволь: Майю Владимировну интересовало мировое производство мочевины: сколько в данный момент выпускают Соединенные Штаты и Япония; ведь они — первые наши соперники.
И вот разговор, которого я с таким нетерпением ждал и перед которым немножко трусил, начался. И совсем не так, как я представлял себе. По-видимому, приход Майи Владимировны спутал все мои карты.
Пытаясь успокоить себя, я думал: «Ну, побили. Барабан потешился. Значит, сам я в чем-то виноват. Нечего на людей сваливать».
И вдруг такая тоска напала — и сказать не могу. С Амантаевым у нас ничего нет общего, ну, абсолютно ничего. Полярно мы с ним противоположны. Вот сейчас хорошо бы поболтать о чем-нибудь или послушать музыку. Но нет, он, видите ли, занят. Так каждый вечер. Если не читает, то пишет. А что пишет, один бог знает. Может быть, протоколы переписывает?
Ей-богу, робот какой-то! В кино, пока я здесь, ни разу не ходил. Идти в ресторан, конечно, и думать нечего, даже музыку послушать не пойдет. Я, бывало, засыпаю, а он еще шуршит газетами. И в книги заглядывает от случая к случаю.
Когда он закурил и затянулся дымом, я осторожно спросил:
— Ты можешь мне ответить на один вопрос?
— Какой? Если это в моих силах, отвечу. Пожалуйста, я тебя слушаю…
— Как-то я читал в одной книжке, что в старину жили-поживали стоики. Ну, такая порода людей. Они во всем себя ограничивали и, конечно, никаких удовольствий не признавали. Одним словом, вели собачий образ жизни. Случайно ты не последователь этого самого стоицизма? А по-моему, нет никакой разумной необходимости устраивать себе собачье существование.
Чем больше я разворачивался, тем с большим любопытством он смотрел на меня.
— Продолжай… Очень интересно.
— Пожалуйста, продолжу… — послушно согласился я. — Вот ты по уши утонул в своем аммиаке. Неужели не надоела такая ограниченная жизнь? Мне кажется, ты даже во сне видишь химию. Неужели у тебя нет других интересов? И стоит ли ради одной мочевины жить на белом свете?
— А сам ты как думаешь?
— Думаю, что не стоит.
— А между тем стоит, — Амантаев натянуто улыбнулся. — Считай, что карбамид — мое увлечение, моя страсть. Прощаешь человеку страсть?
— Ну, прощаю, только до меня это никак не доходит. Можно питать страсть к женщине, к музыке, к живописи, к книгам, к маркам, животным, в конце концов к… водке. Но мочевина, — тут я развожу руками, — ничего не понимаю.
Он засмеялся. Но я видел, что ему вовсе не весело. Он вынуждал себя смеяться, честное слово.
— С тобой можно говорить серьезно? — вдруг спросил Амантаев.
— Иногда. Если есть настроение.
— А сейчас есть настроение?
— Если не особенно длинный разговор, то, пожалуй, настроюсь. Не забудь все-таки, что я рабочий класс — с семи на вахту, значит, в шесть вставать. К тому же моя мозговая организация имеет изъян: не переносит перенапряжения.
— Можешь отбросить шутовство хотя бы на один час? Я отлично вижу: ты только представляешься эдаким разочарованным шалопаем. А в основе ты простой и неглупый человек.
— Подкуп? — насторожился я. — Вот ты мне скажи: чего ради я изображаю из себя шута?
— Об этом я и хотел тебя спросить.
— Значит, моими идеалами интересуешься? Хочется узнать доподлинно, чем я живу и что в моей голове? Не так ли?
— Интересуюсь.
— Попугаев, например, сводит это к такой формуле: «Мой идеал — жить без идеала». Он считает, что все идеалы рано или поздно терпят сокрушительный крах и человечество остается в дураках. Он уверен, что нужно жить без иллюзий.
— Попугаев? Это имя мне ничего не говорит.
— Сочинитель стихов. Ну, уфимец.
— Хороших или плохих?
— У него много почитателей.
— Ты, конечно, в их числе?
Я неопределенно пожал плечами. Амантаев насупился.
— Все-таки попытаемся говорить на полном серьезе…
Мне ясно, что он неспроста вызывает меня на откровенность. Что им движет? Наверное, мы оба хотим понять и оценить друг друга. Конечно, ему пора приниматься за мое воспитание. Ха, шеф наконец вспомнил о своих обязанностях!
— Неужели ты не можешь понять, что не всякий человек хочет жить так, как, например, живешь ты? — спросил я Амантаева.
— Не понимаю.
— Ну, не увлекаясь нефтехимией, не возводя человеческие добродетели на пьедестал, думая не только о процентах выполнения плана или о Доске почета?
— Это тоже из кодекса Попугаева или на этот раз ты высказываешь самостоятельное суждение?
— Попугаев, по-моему, тоже не стал бы возражать против этого…
— Пожалуй, наш разговор становится интересным, — оживился Амантаев. — Итак, допустим: человек ничем не интересуется, нигде не работает, живет в свое удовольствие. Но есть-то он должен?
— Разумеется. Это, так сказать, закон природы.
— Выходит, что подобный тип хочет жить широко и беспечно, но не знает, где и как добыть средства на существование? Я тебе объясню — эти типы обычно живут за счет других. Вот какой идеал у тех, кто болтает об отсутствии у них идеала жизненного стимула, возвышенного стремления и даже естественного человеческого энтузиазма.
Меня, конечно, покоробил его резкий тон.
— Продолжай в таком же духе, — я криво усмехнулся. — Меня трудно обидеть. Но что касается предмета спора, я должен напомнить тебе: спартанцы, как это написано в книгах, честно презирали всякий труд, а нежелание работать они называли даже… любовью к свободе!
— Ты забыл, однако, что за спартанцев, ратующих за «любовь к свободе», трудились рабы! Когда за тебя сеют и жнут, то что же не пофилософствовать о «свободе»! Один человек, которого я очень уважаю, некто Виктор Гюго, говорил: «Праздность — самое тяжелое бремя…»
Я промолчал.
— Я не имел намерения тебя обидеть, — проговорил он, овладев собою. — Это отвлекло бы нас от основного предмета спора.