Я не свидетель — страница 3 из 42

— Этот вопрос стоит на повестке дня, — сжав губы, он густо выпустил дым через нос.

— Куда же? Сюда? — обрадованно поинтересовался Тюнен-старший.

— Вряд ли. Есть другая затея, — усмехнулся Александр. — Ты где родился, отец? — спросил вдруг.

— В Старорецке.

— А дед? В Поволжьи?

— Да. В Саратовской губернии… Городок этот теперь Маркс называется.

— Слышал. И видел.

— Видел? — удивился Тюнен.

— Да… Вот что, отец. — Александр шумно придвинул стул, уперся локтями в столешницу. — В Москве я был у германского посольства. Народу тьма! Обижены люди, едут! Наслушался там такого! Я ведь и не знал, что в этой республике, в Поволжье, было до войны пять немецких театров, почти три десятка газет, школы, за три года, с тридцать третьего по тридцать пятый немецких книг вышло около трех миллионов штук. А нынче, люди говорят: школ нет, языка дети не знают, исчезает народ, два миллиона!

Пробыл я там сутки, в этом Марксе. Наслушался! Немецким детям в школах устраивают бойкот. Старикам помолиться негде: лютеранская церковь, что на площади, полуразвалена, в ней клуб какого-то завода и кинотеатр… Хотел я пойти в исполком, а мне говорят: «Не ходи, без толку, исполком сам антинемецкие плакаты сочиняет для митингов. Надо нам или уезжать, или оставаться здесь и терпеть, пока не исчезнем, как нация…» Так вот, отец, я не хочу исчезать… Что скажешь?

Тюнен чувствовал, как задеревенели губы, дрожащими сухими пальцами он переложил с места на место вилки и нож. Случилось то, чего он и в дурном сне не увидел бы. Его прадед, дед и отец считали себя немцами, отец только в девятисотом году переехал с Поволжья на Украину — в Старорецк. Он же, Георг Тюнен, считал себя и немцем и русским, а уже сын и невестка, полагал он, и вовсе обрусели. И слава Богу! Так безопасней, спокойней, потому что время, в котором протекала его жизнь, не давало права не только говорить об этом, но и думать было рискованно; в Георге жил инстинкт самосохранения, раз и навсегда внушивший, что и мысли могут быть услышаны. Это вселилось в него в ту августовскую ночь сорок первого года, когда в двадцать четыре часа всех их из города вывезли одним эшелоном в Казахстан… Что же такое произошло теперь, что люди сдвинулись с мест, что проснулось в молодом поколении?

— А что Марта? — спросил он.

— А что Марта? Приеду — поговорю.

— Страшно, Саша. Кто тебя ждет в Германии? Что ждет? Все заново начинать?

— Почему, ты говоришь «тебя»? А ты, если мы поедем?

— Мне уж куда поближе, за околицу, где мама твоя лежит.

— Как по-немецки «не говори глупости»?.. То-то… Ладно, мы еще к этому разговору вернемся.

— Только подумай хорошенько, не торопись…

Через сутки сын улетел. В долгом неизбежном одиночестве Тюнена поселилась нежданная жилица — тревога. В бессонные ночи он затевал беззвучные мысленные диалоги с сыном, с невесткой Мартой, с самим собой.

И сейчас, получив письмо из Мюнхена, твердо решил: сыну о нем — ни слова, понимал, в какую сторону оно может повернуть решение Александра. В душе надеялся, что вернувшись к себе в Дудинку, сын в работе, в заботах, среди знакомых людей поостынет, задвинутся за шторочку будней и виденное у германского посольства и услышанное в Поволжье, в Марксе. Да и Марта может не согласится… И дай Бог…

Теперь фотография, которую прислал этот Анерт из Мюнхена. Интересно не только то, что на ней запечатлен отец, но и то, что рядом с ним какой-то Борис Иегупов. Время повыдуло из памяти многое, что было вроде недавно — пять-десять лет назад, но почему-то запасливо сохранило пустяки из далекого почти нереального уже детства: искореженные булыжники мостовых, поросшие лопухами кюветы, где в теплой пыли, нахохлившись, квочка прикрыла желтые цыплячьи тельца и подозрительно вертела по сторонам головой; из школы спешит домой аккуратный мальчик в матросском костюмчике — Георг Тюнен; он минует улицу Благовещенскую, на углу, где заворачивает на Большую Успенскую — остекленная дверь из темного дерева, это вход в «фотографию Иегупова»; хотя она уже давно государственная, однако жители называют ее по имени прежнего владельца. Но имелся и еще один Иегупов. В 1941 году, когда из Старорецка вывозили немцев, среди конвойных, вертелся хромой парень в штатском, было ему чуть за двадцать. Когда их привезли в Казахстан, к месту, конвойные куда-то исчезли, а парень этот остался в Энбекталды, был кучером на пролетке, возившей местного начальника НКВД, а жил во дворе НКВД в каморке глинобитного флигелька; не имел в Энбекталды ни родных, ни знакомых, и потому быть может подружился с ним, Георгом Тюненом — земляком и почти ровесником, Тюнен был старше его всего на год. Звали паренька Антон Иегупов. Позже Тюнен узнал, что отец Антона и был владельцем фотосалона. В 1918 году трехмесячный Антон остался сиротой, родители умерли от тифа.

Еще Тюнен помнил, что в их эшелоне было три товарных вагона, в которых везли из самого Старорецка каких-то лошадей, Антон и еще два пожилых мужика были при них конюхами.

Из Энбекталды Антон уехал в 1949 году в Старорецк к какой-то родственнице. Все эти годы они переписывались, но с каждым десятилетием все реже и реже, к нынешнему времени получали друг от друга одно-два письма в год, а случалось, что и через раз…

И сейчас Тюнен решил не только написать приятелю, но и, пересняв, отправить фотографию: вдруг этот Иегупов на ней — отец Антона, а у Антона может и нет такого снимка, то-то будет человеку приятно, память.

Тюнен достал из старого иссохшего комодика общую тетрадь, выдрал двойной листок в клеточку, в шариковой ручке паста застыла, давно не пользовался, и он повертел стержнем над пламенем спички, почеркал штришками по белому полю газеты и приступил к сочинению письма. Излагал все обстоятельно — и про сообщение Анерта из Мюнхена, и про фотографию, копию с которой посылает, и что это должно остаться в секрете, только между ними (главное, чтоб сын Александр не знал), объяснил при этом мотивы.

Послание это Тюнен отправлял заказным «до востребования», как и просил Антон, поскольку в одном из последних писем сообщал, что дом их должны ставить на капремонт, это на год-два, а куда переселят, он покуда не знает. Написав письмо, Тюнен отправился к знакомому фотографу, чтобы снять копию со снимка…

3

Левин сидел у себя в кабинете, заполнял какие-то анкеты, необходимые для собеса. Стол его был прибран, никаких бумаг, как прежде. На сейфе стояла радиоточка, «Маяк» передавал последние известия. На отдельном столике были разложены стопками писчая бумага, жесткие папки с надписью «Дело», мягкие папки с надписью «Надзорное производство»…

В одиннадцать, как и условились, пришел Михальченко. Высокий, сильный, в стеганой синей куртке, где каждый квадрат словно был накачан воздухом, отчего Михальченко казался еще выше и необъятней. Левин обратил внимание, что лицо бывшего капитана обрамляла уже заметная русая борода, раньше тот всегда был гладко выбрит.

Михальченко протянул правую, здоровую руку, снял куртку и кепку, повесил на вешалку, пригладил сперва, а потом чуть взбил густые волосы и проходя мимо столика, указал на стопки папок:

— Запасец, смотрю, большой. На сколько пятилеток? — засмеялся, садясь обок Левина.

— Это уже наследство для будущего хозяина кабинета… Жирком обрастаешь, Иван.

— Жена откармливает за все годы, — он положил большие руки на стол, и Левин увидел полураспрямленные пальцы левой — сухой мертвенной белизны, с неестественно выпуклыми одеревеневшими синюшными ногтями.

— Как рука? — спросил Левин.

— Упражняю, хожу на массаж. Немного расшевелил… Когда уходите, Ефим Захарович?

— Дело в суде пройдет…. надеюсь гладко, тогда уж… Ну, выкладывай.

— Я по вашу душу, Ефим Захарович.

— Это в каком смысле, Иван?

— Два года, как я возглавляю частное сыскное агентство «След». Может, слышали?

— Слышал. Получается?

— Неплохо. Расширяемся мы. Мне нужен хороший криминалист.

— Стар я, Иван.

— А здесь пахать — молоды? Вас ведь областной уломает еще годик-другой погорбатить на государство!

— Уже не уломает.

— Мы вас будем беречь, как реликвию, — засмеялся Михальченко. Обещаю!

— Хорошо, Иван, я в общем понял. Подумать надо.

— Тогда все, — Михальченко поднялся. — Жду вашего звонка… Только не тяните, ладно? — он вышел.

Предложение Михальченко никак не задело Левина. Он отнесся к нему, как к некой детской забаве, в которой ему, пожилому человеку, участвовать несолидно.

4

Был уже апрель. Смелее поигрывал теплый гладкий ветерок. Деревья стряхивали с себя тощие прошлогодние коричнево-серые стручки, на их месте вот-вот могли засветиться зеленые зрачки почек. На пригорках, облитых солнцем, стелился легкий прозрачный пар.

По высохшему уже шоссе с обновленной разметкой в сторону Старорецка шло сплошное гудение — поток машин: «Волги» и «Жигули», «Вольво» и «БМВ», «Мерседесы» и «Тойоты». Жителям города не надо было объяснять в чем дело: дважды в году — в апреле и сентябре — в Старорецк съезжались покупатели на традиционный международный аукцион лошадей. Проводился он в закрытом манеже, построенном после войны заново, поскольку прежний сгорел в 1941 году во время бомбежки. На аукцион выставлялось наше валютное добро: орловские и русские рысистые, ахалтекинцы, арабские, терские, тракенские, англо-кабардинские красавцы. Пусть не все они выросли на Старорецком конном заводе, а вот к аукциону готовились здесь…

В потоке машин двигался небольшой дизельный «фольксваген» Матиса Шоора, главного редактора германского иллюстрированного журнала «Я жокей». Шоор был не новичок здесь, ехал не впервые. Его журнал неплохо зарабатывал на рекламе Старорецкого аукциона, часто выступая посредником между заводом и содержателями богатых конюшен…

Машину Шоор вел сам. Как всегда в эту поездку он вез мастера-фотографа. Ехал он сейчас как почетный гость по приглашению дирекции аукциона. В этот раз предполагалась демонстрация лошадей не только для бегов и скачек, но и для прогулок, цирка, спорта, парадных троечных запряжек с коренником рысистой породы и двумя пристяжными верховых пород, да еще подбор «троек» по мастям — гнедые, рыжие, серые, серые в яблоках, вороные… И потому у Шоора, не только любителя, но и знатока лошадей, настроение было хорошее. Шоор неплохо говорил по-русски, с директором конного з