Изложенная Тюненом мюнхенская история и приложенная фотография семидесятилетней давности в общем-то не укладывалась в параграф инструкции — не было тут ни документов, важных бумаг, все это можно и сжечь, но имелась и какая-то необычность, событийность. И заместитель начальника почтамта, как глава комиссии, решил передать письмо в милицию. Он, правда, догадывался, что во всякой милиции на эти письма мало кто обращает внимание, отношение к ним плевое, там не успевают справляться с повседневными делами, давать ход десяткам заявлений и жалоб граждан, и даже не всегда регистрируют письма, которые поступают с почты с действительно ценными вложениями — документами или важными бумагами. Но ведомственное монотонное существование служащих иной раз взращивает в своей среде какую-нибудь особь наизнанку, не тип, а экземпляр. Таким экземпляром в Старорецком городском управлении внутренних дел числился старший оперуполномоченный капитан Максим Федорович Остапчук. Был он человек спокойный и неразговорчивый, на решения не скор. Начальство нередко выговаривало ему: «Тебе, Остапчук, не в угрозыске работать, а в какой-нибудь инвентаризационной конторе». На это он отмалчивался, но ничто не менялось в его поведении. Немногие понимали, что именно его основательность, копание в бумажках, немногословие, непоколебимость, если уж он изрекал свое решение или излагал какую-нибудь долго вызревавшую мысль, давали тот результат, с которым потом все шло гладко. Решение или мысль эту тут же греб к себе кто-нибудь шустрый, хваткий, с хорошим нюхом, все приходило в движение, затевалась суета, возбуждение перетекало от одного к другому, но, радуясь потом удаче, никто не вспоминал, что началась она с каких-то неторопливых, будто вымученных фраз Остапчука, а лавры успеха пожинал именно тот шустрый, первым учуявший и выгребший из спотыкавшихся слов Остапчука золотое зернышко успеха. Может быть, поэтому сорокалетний Максим Остапчук так медленно поднимался по должностной лестнице.
Водилось за ним вроде и чудачество: он вел свою особую картотеку, собирал всякие случайные бумажки, что было вовсе не предусмотрено какими-либо милицейскими параграфами. В кабинете у него стояла высокая тумба с множеством ящичков, он раздобыл ее, списанную, в какой-то библиотеке. В этих недрах он и хранил свое добро. Замочная скважина имелась только в одном, верхнем, ящичке, но когда он запирался, блокировались и все остальные. Никто не имел туда доступа, кроме владельца, и никто не претендовал, поскольку тумба эта была как бы за пределами штатного расписания. Однажды приехала комиссия во главе с жирным, тяжко сопевшим генералом из политотдела. Обходя кабинеты, комиссия заглянула и к Остапчуку. «Это что?» — спросил генерал, заметив высокую старинную тумбу красного дерева, нагло выбивавшуюся из казенного интерьера. — «Да это так, хозяйство капитана Остапчука», — несколько смущенно ответил начальник управления и объяснил генералу, в чем собственно дело. Тот еще раз посмотрел на тумбу, на капитана Остапчука, пожал плечами и, буркнув: «Жуликов ловить надо», — вышел.
Тем не менее о содержимом ящичков Остапчука кое-кто знал и в райотделах, и в районных и областной прокуратурах. И далеко не все относились к ним, как к чудачеству, и при случае пользовались.
Когда письмо Тюнена, присланное комиссией главпочтамта, поступило в милицейскую канцелярию с припиской «на ваше усмотрение», там, как бы отмахнувшись, решили: «На кой черт оно нам? Отдайте его Остапчуку».
6
Вот уже полтора месяца, как Левин, поддавшись уговорам Михальченко, работал в частном агентстве «След».
Михальченко брался за все: агентству нужны деньги и добрая слава…
Сегодня перед концом рабочего дня позвонил директор конного завода, человек в городе известный, заслуженный зоотехник республики, попросил помочь своему гостю — какому-то немцу. Договорились на завтра, на девять утра. Михальченко попросил Левина заняться этим немцем:
— Ефим Захарович, тут высокий ранг, так сказать международный, хорошо бы, чтоб вы. Вы по-немецки знаете?
— «Вир бауен моторен, вир бауен тракторен». И так далее, учил в школе. Но ему, наверное, нужны не мои познания в языке.
— Я не знаю, что ему нужно, а нам нужна его валюта.
— Хорошо, я буду к девяти, — согласился Левин…
В доме все утихло. Спал Сашенька, спала, наверное, и невестка. Из подвала вернулся сын, Левин слышал, как хлопнула входная дверь. По вечерам сын подрабатывал: паял какие-то шнуры, разъемы, блочки, платы — в городе появилось много импортных видеомагнитофонов, для состыковки с нашими телевизорами полагались все эти штучки, сын изготавливал их и устанавливал, ходил по субботам и в воскресные дни к беспрерывно звонившим клиентам… И только на кухне все еще возилась жена.
Вздохнув, Левин погасил ночник и лег на бок, удобно устроив побаливающее ухо в теплую мякоть подушки…
— Это все, что у вас есть? — мрачнея, спросил Левин.
Шоор, откидываясь в кресле, развел руками.
— Не густо.
— Как вы сказали? — переспросил Шоор.
— В том смысле, что немного, недостаточно, — Левин покосился на бумажку: год рождения, звание, должность, дата пленения, место пребывания в плену и год гибели в Старорецком лагере для военнопленных некого Алоиза Кизе.
— Больше ничего не известно. Так я понял своего шефа, когда он делал мне поручения.
— А зачем ему это нужно спустя столько лет? — спросил Левин, про себя ругая Михальченко, легкомысленно согласившегося заняться бессмысленным, как полагал Левин, и почти безнадежным, как он прикинул, поиском теней. Мальчишка! Загипнотизировала маячившая валюта!
— Этот вопрос я задать ему не умел, — ответил Шоор, разочарованный непонятливостью худощавого, не очень опрятно одетого человека, сидевшего напротив за столом. — Это мой шеф, — как бы поясняя, добавил. — На вашу работу деньги дает он. — И подумал: — «В конце концов если это даже прихоть, вздор Густава Анерта, то не его, Шоора, забота, стоит ли покойник герр оберст Алоиз Кизе таких денег, какие Анерт угробит тут».
— Что ж, хорошо, — сказал Левин, — попробуем, хотя… — он поиграл пальцами по бумажке, врученной ему Шоором.
— Аванс я написал, — как бы напомнил Шоор, вставая.
— Я знаю.
Они церемонно раскланялись и Шоор удалился…
После обеда явился веселый Михальченко, тяжело, шумно вмял подушку кресла, в котором недавно сидел Шоор.
— Был немец?
— Был, был, — недовольно ответил Левин. — Ты, Иван, большой раздолбай. Зачем принимаешь такие дела?
— Так я же знал, кому поручить! — захохотал Михальченко.
— Ни хрена ты не знал. Валюта поманила. Где ты будешь искать концы этого Кизе? Это тебе не «домушник», который хорошо наследил.
— Надо порыться в архивах, — сказал Михальченко.
— В каких? — Левин презрительно вскинул на него глаза.
— КГБ.
— Во-первых, кто меня туда допустит? Во-вторых, это уже не архивы КГБ. Военнопленными занималось одно из управлений НКВД, а после его упразднения все было передано в созданное МВД.
— Так может, у них, — уже неуверенно сказал Михальченко, пыл его несколько поугас.
— Искать дело военнопленного Кизе среди сотен тысяч его соотечественников, сидевших в наших лагерях?
— Что же делать?
— Не знаю, — Левин, словно мстительно дразня, смотрел Михальченко в глаза.
— Он деньги, аванс, уже перечислил на наш инвалютный счет.
— Вот и купи себе японский видеомагнитофон, кассеты про американских детективов и наслаждайся, как они лихо работают.
— Ну, мы тоже не это… не пальцем деланы. Видел я их кассеты. В кино у них все путем. А на деле? Тоже мудохаются, как и мы, — Михальченко махнул рукой.
— С той только разницей, что профессиональней…
— Так что же нам делать? — спросил опять Михальченко. — Ефим Захарович, постарайтесь.
— Следующий раз ты тоже старайся думать. Обедал?
— Да.
— Будешь сидеть здесь?
— Да. Нужно сделать несколько звонков.
— Я пойду перекушу.
— Тут на Довженко есть хорошее кооперативное кафе, — улещивая, подсказал Михальченко.
— На кооперативное я еще у тебя не заработал, — пробурчал Левин и ушел…
7
Почти всюду снег сошел, два дня лил дождь, съедая его остатки в ложбинках. Степь, словно освободившись от тяжести снега, сделала первый весенний вздох и стала вдруг желтовато-серой, прошлогодне-осенней, но кое-где под еще скупым солнцем показалась первая щетинка недолговечной в этих местах зелени с еще живучей робкой синью каких-то полевых цветов.
Георг Тюнен видел из окна своего дома, как два верблюда, лениво наклоняя длинные шеи, общипывали влажные стебельки и медленно, словно жерновами, как-то горизонтально двигали челюстями…
Миновало почти три месяца с тех пор как Тюнен отправил своему приятелю Антону Иегупову в Старорецк письмо с фотографией, но ответа так и не пришло. Каждую ночь он просыпался, чтобы попить воды (диабетчиков всегда мучит жажда), а потом, ложась, засыпал не сразу. И в такие часы подумывал, что можно было бы и съездить в Старорецк к Антону, увидеть город своего детства, в котором не был сорок девять лет. Постепенно, но эти робкие мысли вызрели в решение. Пугало, правда, расстояние. Но однажды утром, взяв сберкнижку, он отправился в новое двухэтажное здание из серого кирпича, которое называлось «Дом быта». Там на первом этаже размещалась касса «Аэрофлота», сбербанк и почта.
Тюнен знал, что из Энбекталды нужно лететь сперва маленьким самолетом до Алма-Аты, а оттуда уже большим лайнером до Старорецка. Но билет из Алма-Аты полагалось бронировать загодя, тем более — в оба конца. Вояж этот, как выяснил Тюнен, влетал в копеечку, но это не смутило — в его возрасте расходы на жизнь минимальны, в Энбекталды ничего особого не купишь. «На похороны — на гроб, гробовщикам заплатить и на поминки останется», — невесело пошутил он в уме, и, сняв деньги со своего счета, пошел к аэрофлотскому окошечку.
— Если можно, с доставкой на дом, — попросил